Книга Три дочери Льва Толстого, страница 101. Автор книги Надежда Михновец

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Три дочери Льва Толстого»

Cтраница 101
Три дочери Льва Толстого

Лубянка, 2. Здание ВЧК. 1920-е


Я не чувствовала стыда, унижения. Наоборот – нечто похожее на гордость. Разве сейчас тюрьма – удел преступников?

Несмотря на городскую пыль – хорошо дышалось. Мы не подозревали, что такая ранняя весна. На Цветном бульваре трава высокая и густая, листья на деревьях большие и темные, как бывает в начале лета. Жарко, но в тени хорошо, и приятно идти по земле.

– Стойте, стойте! – вдруг услыхали мы бодрый голос. – Политические? – Низенький приземистый человек на ходу соскочил с извозчика и бросился через улицу к нам. – Я сам только что из тюрьмы, тоже политический. Не унывайте, товарищи! Вот огурчиков вам свеженьких! – Он протягивал нам пакет.

– Отойдите, товарищ! Нельзя разговаривать с арестантами.

– А огурчики, огурчики передать можно?

– Нельзя, проходите.

– А все-таки не унывайте, товарищи, – еще раз с силой крикнул маленький человек, – я сам только что из тюрьмы, знаю все…

– Спасибо на добром слове, спасибо! – кричали мы ему вслед» [979].

Заключенная Толстая настаивала на непреложности человеческих отношений. В книге «Дочь» она рассказала про тюремную надзирательницу-латышку. Женщина представляла собою человека-машину.

«„Неужели эта машина может плакать, любить?“ – думала я. И я смотрела на нее с ужасом, она возбуждала во мне страх, больший страх, чем самое заключение, тюремные решетки. Каждый раз, как она входила в камеру, я вздрагивала и сжималась. А у нее на лице самодовольство, сознание исполненного долга; она со всей тупостью своей натуры поняла, что здесь, в ЧК, от нее требуют одного – потери человеческого образа, превращения в машину, и она в совершенстве этого достигла.

Мы пробовали с ней заговорить, она не только не отвечала нам, но и бровью не вела, точно наши слова были обращены не к ней».

Александра Толстая взялась приручить эту женщину. «Желание вызвать в латышке проявление человеческого приобрело для меня огромное значение. Казалось, все мои чувства, мысли, воля сосредоточились в этом желании. И чем труднее казалась задача, чем больше я затрачивала на нее сил, тем сильнее делалось желание…»

Толстая изо дня в день здоровалась с надзирательницей, однажды та взяла из ее рук предложенное яблоко, однако по существу ничего не изменилось: «…лицо продолжало быть деревянным; она так же, как машина, входила, приносила, уносила, не глядя, не отвечая на вопросы. Иногда я отчаивалась. Казалось, что она вся насквозь деревянная и душа у нее деревянная» [980]. И все же Толстая победила: латышка откликнулась на добродушное отношение к ней, заговорила и в день именин Александры бросила заключенной на колени большую ветку цветущей черемухи.

Праздники Рождества и Пасхи имели особое значение в жизни заключенных. В «Записках из Мертвого дома» сказано: «Кроме врожденного благоговения к великому дню, арестант бессознательно ощущал, что он этим соблюдением праздника как будто соприкасается со всем миром, что не совсем же он, стало быть, отверженец, погибший человек, ломоть отрезанный, что и в остроге то же, что у людей» [981].

Александра Львовна, сидя на Лубянке, застала Светлый праздник.

«Пасха – и мне особенно грустно. Все в камере получили передачи, кроме меня. Почему никто обо мне не вспомнил? Может быть, арестованы? Больны? Или просто забыли?

Я даже не знаю, почему мне так грустно. Пасха для меня обычай, связанный с далеким прошлым. И вот сейчас, здесь, в тюрьме, хочется той, другой, далекой Пасхи. Чтобы был накрыт стол в столовой хамовнического дома, накрахмаленная скатерть, такая белоснежная, что страшно к ней притронуться; чтобы на столе стояли высокие бабы, куличи, и пасхи, и огромный окорок, украшенный надрезанной бумагой. Шурша шелками, из спальни выходит мать, нарядная, в светло-сером или белом шелковом платье. В настежь раскрытые окна из сада врывается чистый весенний воздух, пропитанный запахом земли, слышится непрерывный звон переливчатых колоколов. Грустно. Звона уже нет. Москва в ужасе замерла. Все запуганные, голодные, несчастные, а я сижу в тюрьме. Камера похожа на длинный мрачный гроб. На столе на газете лежат три красных, с растекшейся краской яйца и темный маленький кулич с бумажным пунцовым цветком. Лучше бы их не было, они еще больше напоминают о нищете…

Я бросилась на кровать, лицом к стене. Хотелось плакать. Было тихо. Должно быть, моим товаркам тоже было тоскливо. Они не болтали, как всегда.

И вдруг могучие звуки прорезали тишину. Все шесть женщин бросились к дверям и, приложив уши к щелке, стали слушать. Некоторые из нас упали на колени. Мы слушали молча, боясь пошевельнуться, боясь громким дыханием нарушить очарование.

Глубокие, неземные звуки прорезали тишину. Они проникали всюду, сквозь каменные толстые стены, сквозь потолок, они прорывались наружу через крышу тюрьмы, тянулись к небу, утопали в бесконечном пространстве. Они были свободны, могучи, они одни царствовали надо всем.

Кто-то играл на скрипке траурный марш Шопена. Один раз, другой. Затем звуки замерли, снова наступила тишина.

Слезы были у нас на глазах. Мы не смотрели друг на друга, не говорили.

По-видимому, большой мастер играл траурный марш Шопена. Да. Но почему меня это так потрясло? Как будто звуки эти вырывались за пределы тюрьмы, за железные решетки и стены; ничто не могло удержать их полета в бесконечность… Бесконечность… Вот оно что… Вот о чем пела скрипка. Она пела о свободе, о могуществе, о красоте бессмертной души, не знающей преград, заключения, конца. Я плакала теперь от радости. Я была счастлива. Я знала, что я свободна…

Много позже я встречалась на свободе с машинисткой. Мы разговаривали о тюрьме.

– А помните Пасху? – спросила она. – Скрипача?


Три дочери Льва Толстого

Многотысячный крестный ход на Красной площади. 1918


– Еще бы. Я не могла этого забыть.

– Он большой артист, мне говорили о нем. И знаете, ему позволили играть только один раз, это именно было тогда, когда мы его слышали. На следующий день его расстреляли» [982].

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация