Позднее, в 1936 году, в Париже появилась критическая статья А. Льдова, где он весьма резко высказался в связи с тюремно-лагерными воспоминаниями А. Л. Толстой, опубликованными в эмигрантском журнале «Современные записки»:
«В ее статье привлекает интерес не столько самый материал, фактический или фантастический, сколько психология дочери великого русского писателя и упрямой последовательницы его философских и политических ошибок. Нас никак не может удивлять то, что огромное историческое учение, которое мы разделяем, оказалось не по разуму графине Толстой в силу ее классовой и личной ограниченности. Гораздо более удивителен тот факт, что и толстовство, которое она исповедует, на практике пришлось ей не по плечу. В самом деле, узнав, что большая часть заключенных лагеря уголовные и проститутки, она восклицает: „Какой ужас!“ – и с гадливостью добавляет: „С ними, вот с такими мне придется сидеть три года“. К ним, к „таким“ она относится без всякого сожаления, но с презрением и злобой, забывая, что эти „такие“ порождены тем старым миром и обществом, к которым она принадлежала, ложью морали этого общества и дикостью его отношений, с гениальной и беспощадной ясностью обнаженными ее отцом. Допустим, что, не будучи марксисткой, А. Толстая может об этом не подозревать. Но после „Воскресения“ презрение и ненависть дочери Льва Толстого к Катюшам Масловым не могут не казаться чудовищными. Зато, обращаясь к политическим заключенным, близким ей по классовому признаку, она начинает писать елеем вместо чернил. При этом обнаруживается, что классовая солидарность и общественные связи приобретают в А. Толстой характер преувеличенный даже для людей ее среды, из которой она, казалось, должна была бы выделяться, и имеют наивно мещанский и смешной вид. А. Толстая рассказывает, как обрадовалась, услышав, что она дочь Льва Николаевича Толстого, одна из заключенных, но, когда та назвалась в свою очередь, автор воспоминаний радостно переспрашивает: „Дочь бывшего губернатора?“ – и после утвердительного ответа откровенно заключает: „Я снова совсем уже по-другому взглянула на нее“. Знакомясь с другой женщиной, сообщившей, что ее зовут Елизавета Владимировна Корф, Толстая находит нужным воскликнуть: „Баронесса Корф?“ Подобные признаки, по-видимому, помогают графине Толстой определить свое отношение к людям, оказываются несложными руководящими принципами ее поведения. Все это, впрочем, мало удивительно. Те, кто читали развязные воспоминания А. Толстой об ее отце, не станут требовать душевной мудрости, чуткости, гибкости и какой-нибудь особой углубленности от этой грубоватой, самоуверенной и недалекой женщины»
[1042].
Оставим на совести А. Льдова чрезвычайно резкую характеристику Александры Толстой. И подчеркнем, что сравнение материалов дневниковых записей и книги «Дочь» делают его публицистические заявления неубедительными. Критик свалил вину за произошедшую в России революционную катастрофу на дворян, рассуждая в ближайшей социально-исторической перспективе. Александра Толстая 1930-х годов была далека от подобного рода рассуждений, тяжелые годы испытаний в Советской России 1920-х годов помогли ей преодолеть мучительное чувство вины перед народом и глубже понять его. Пережитое еще больше утвердило ее на пути деятельного служения русскому народу. Непререкаем для нее был личный почин, о котором в свое время писал отец.
В Новоспасском концлагере представителями советской власти проводилась идеологическая работа. Однажды товарищ Энтина, выделившая из заключенных Александру Толстую и приходившая беседовать с ней, заговорила о крестьянах, пытаясь убедить слушательницу в правильности политики новой власти. Речь шла о помощи крестьянам со стороны рабочих.
Нужно вспомнить о ситуации того времени. В 1920 году война на западе и юге Советской России, упадок сельского хозяйства, неурожай в Поволжье и центральных областях Европейской России грозили молодой стране голодом. В этой обстановке особое внимание власти было уделено заготовительной работе с целью снабжения продовольствием Красной армии и городского пролетариата. Заготовки сельскохозяйственной продукции осуществлялись за счет продразверстки: крестьяне сдавали государству установленную норму продуктов по установленным государством ценам. Фактически же сельскохозяйственные продукты забирали у крестьян бесплатно и отнимали не только излишки, но и жизненно необходимое. Продразверстка в 1920 году распространялась не только на хлеб и зернофураж, но и на картофель и мясо, а к концу года – на всю сельхозпродукцию. Нарастающее недовольство крестьян, с одной стороны, и жесткое подавление новой властью сопротивления – с другой, могли перерасти в острый конфликт между крестьянством и большевиками. Руководство Советской России понимало эту опасность, и по инициативе Центрального комитета РКП (б) летом состоялось Всероссийское совещание по работе в деревне, на котором было решено провести «Неделю крестьянина» по всей республике с целью сближения рабочих и крестьян. Десятки тысяч рабочих в течение нескольких дней «ремонтировали сельскохозяйственный инвентарь, оборудовали кузницы, выплавляли и отправляли крестьянам металлические изделия»
[1043].
Понятно, что масштаб проблемы и принимаемые советской властью меры были несоизмеримы. Однако революционерке Энтиной предпринятая акция представлялась весьма и весьма успешной. «О, сколько мы достигли в эту неделю, какого сближения с крестьянами, как поняли друг друга!» – восклицала она. Александра Львовна, услышав столь оптимистичное заявление, сделала в дневнике важную помету: «Да, товарищ Энтина хочет в течение недели понять крестьянина. А может быть, и научить его чему-то. Она еще не знает, что крестьянство – серый, темный мужик – вскормило, вспоило и продолжает кормить и поить ее, товарища Энтину, она еще не знает, что мужик есть наша основа, наша сила, наша надежда… И что не ей, безграмотной узколобой евреечке, учить его… Бедная Энтина!»
[1044] Во время встреч с большевичкой Энтиной поднималась и тема революционного насилия.
Еще в 1886 году американский журналист Дж. Кеннан поведал Л. Н. Толстому об ужасах, имевших место в сибирской ссылке и на каторге: после увиденного в Сибири прежде лояльный к российской власти журналист встал на сторону революционеров. «Наконец я спросил его, – вспоминал Кеннан, – не считает ли он, что сопротивление такому притеснению оправданно». Толстой ответил: «Это зависит от того, что понимать под сопротивлением. Если вы имеете в виду убеждение, спор, протест, я отвечу – да. Если вы имеете в виду насилие – нет. Я не думаю, что насильственное противление злу насилием оправданно при любых обстоятельствах 〈…〉 Я не сомневаюсь, – сказал он, – что мужество и сила этих людей поистине героические, но методы их неразумные, и я не могу сочувствовать им»
[1045].