〈…〉
И вопрос, и сомнение живого ума искреннего старика были, конечно, обоснованны. Большинство последователей Толстого, как и я, были внутренне удовлетворены тем, что нашли в его морали какой-то более разумный и человечный путь жизни, но это внутреннее удовлетворение редко бывало полным и, следовательно, редко достигало уровня счастья. Ряд внутренних противоречий, и среди них такие жгучие вопросы, как активное участие в революции, взаимоотношение физического и умственного труда, аскетизм в любви и браке, терзали умы и сердца молодых людей, искавших у Толстого ответа на мучившие их проблемы.
Но ведь именно это Попов и подозревал, ведь именно потому и подымал он „дикий“, с догматической „толстовской“ точки зрения, вопрос о следовании своим желаниям. „Тебе хочется счастья? Борись за него!“ – как будто предлагал он молодым людям, предлагал, любя их и любя человека. Ни подобной постановки вопроса, ни подобного отношения к людям, конечно, нельзя было бы ожидать от Черткова (по его узости и душевной черствости) и даже, скажем, от Бирюкова или Горбунова-Посадова (по нерешительности, по отсутствию смелости), но Попов, не претендовавший на роль „вождя“ в „толстовском“ движении и скромно державшийся в сторонке от центров „толстовства“, на деле был и умнее, и самостоятельнее, и истинно гуманнее многих из своих друзей и соратников-однолеток».
Очень важна запись В. Ф. Булгакова о толстовском отношении к такому видению: «„Еретические“ мысли о том, что стремление к счастью – естественно и что „благо личности не призрачно, а законно“, давно уже бродили в голове Попова, и он не колебался поделиться ими с Толстым. И всегда глубокий, искренний и человечный Лев Николаевич ответил ему 17 января 1890 г., что он и сам „недавно думал“, хотя „по-своему“, о том, что осуждение людей, не следующих его нравственному учению, „не только несправедливо, но даже жестоко, вроде того, как злиться и бить глухонемого за то, что он не делает того, что я велю. Я много грешен в этом и стал понимать это только последнее время“»
[246].
Булгаков не процитировал толстовскую мысль до конца, а она все-таки имела немаловажное продолжение: «Ведь стоит только вспомнить, как сам относился к учению истины в прежнее время: не видел ее, не имел органа для понимания ее. Так и они»
[247]. Процесс понимания истины, по Толстому, неотделим от изменения самого человека; по мысли, выраженной в толстовском письме, должна измениться сама человеческая природа и появиться еще один «орган». При этом борьба человека с собой, со своими грехами, а также страдания неизбежны
[248]. Другими словами, мысль Толстого располагалась, в отличие от хода размышлений Евгения Попова, в другой плоскости
[249]. По Толстому, сам путь к идеалу бесконечен, через год он напишет другому своему последователю, П. И. Бирюкову: «В том, что идеал недостижим и непостижим, я не только согласен, но так и выражаю это. По мере того как идеал постигается и достигается, он опять удаляется, чтобы вновь еще яснее быть постигнутым и достигнутым»
[250].
Татьяна Толстая. 1895
В 1894 году двадцатидевятилетняя Татьяна Толстая находилась на распутье, пытаясь выбрать между привычным ей кругом жизни, верностью отцу – и личным счастьем, «благом личности». При этом молодую женщину вопреки всему неудержимо влекло к Евгению. Распутывать «Танино тяжелое дело» пришлось отцу. По-видимому, Толстому прежде всего было совершенно неприемлемо убеждение молодого человека в том, что надо «жить сообразно своим желаниям, отдаваясь этим желаниям свободно и свободно следуя туда, куда они влекут». В марте того же года Лев Николаевич вмешался в происходящее, и состоялся его разговор с Поповым, после чего отец написал дочери в Париж, где она ухаживала за больным братом Львом:
«Милая, голубушка, очень любимая и дорогая Таня, ради Бога, прими мои слова любя, серьезно и вдумайся в них. Если я где ошибся и преувеличил, откинь лишнее, но не перечеркивай мысленно всего, а прими к сердцу, прими то, что верно из того, что я скажу. После этого вступления начинаю о том, что с утра до вечера и ночью, когда я просыпаюсь, томит меня и чем дальше, с тех пор как я узнал, тем сильнее мучает меня. 〈…〉 Сейчас был этот мучительный разговор. Было все одно и то же: сознание с его стороны, что он давно чувствовал, что это не хорошо, и с моей стороны страдание за то, что он говорит. Прежде чем сказать, чем кончился наш разговор, скажу то, что я теперь ясно обдумал обо всем этом. Всё это à lang fea
[251], что дальше, то больше поражало меня. В первую минуту, когда я узнал, я не понял всего ужаса этого дела, как это бывает, когда узнают о каком-нибудь ужасном несчастии, но чем дальше, тем яснее мне представлялось все значение этого дела. Дело просто, ясно и, грубо говоря, ведь вот в чем: ты вошла в исключительно близкие отношения, в те отношения, в которые входят только с людьми, которых любят любовью, в те отношения, которые никогда не бывают неподвижны, а всегда идут вперед, усиливаясь и все более и более сближая, и приводят к законному или незаконному браку с человеком, презираемым и ненавидимым даже всеми твоими самыми близкими родными, с человеком с не совсем хорошим прошедшим, человеком, не имеющим тех главных свойств мужества, которые вызывают настоящую любовь женщины, и с человеком женатым. Маша мне сказала, что смотришь на него, как на неженатого. Это неправда. То, что он женат, придает особенную едкость дурному скрываемому чувству. И потом, разве может быть справедливо, чтобы ты стала выше этих соображений о его женитьбе, когда ты не можешь перед светом стать выше галстучков.