– Лучше в Бильгя, – сказал Таракан, – там глуше.
– Поселиться всем в Бильгя, – согласился Сашок, – и через некоторое время обрушить на Союз художников серии пейзажей в свойственной нам широкой манере! Это было бы убийственно! Помещение нам дадут. Мы потребуем. Откроем выставку и загремим!
– Вниз по лестнице, – сказал Миша.
– Да что с ним говорить? – сказал толстяк. – Пусть пишет свои стенды.
– А вы что пишете? – спросил Миша.
– Мы пишем временно, а ты всю жизнь. Ты нас с собой не сравнивай. Ты только в училище поступил, а мы все прошли. Пройди с наше, после рассуждай.
– В таком случае я могу вас из своей мастерской вытурить.
– Удар ниже пояса, – сказал Сашок.
– Тогда молчите.
– Молчим, – сказал Сашок.
– Что значит мастерской своей не иметь! – сказал толстяк. – От каждого выслушивай, мне это не по душе!
– Иметь мастерскую еще не все, – сказал Сашок. – Левитан ютился по чердакам, а пейзажист отменный.
– Пришли в мастерскую, так работайте, – сказал Миша.
– Работаем, работаем, – сказал Сашок.
На самом деле они давно уже не работали. Для приличия немного помазали – и дальше:
– Настоящий мастер тот, кто умеет находить красоту в обычном!
– Делакруа имел солнце в голове и бурю в сердце!
– Фрагонара, оттого что он все время смеялся, быстро сочли посредственным живописцем.
– А Караваджо закалывал всех, кто его критиковал.
– А Сальватор Роза был бандит.
– Франс Хальс писал широко!
– Малявин писал широко!
– Цорн писал широко!
– Коровин писал широко!
– Шире надо писать, – сказал толстяк, – и плотней.
– Плотней надо писать, – согласились Таракан с Сашком. – И шире!
В дверь ворвался странного вида парень, без шапки, на шее еле держался шарф. Он именно ворвался, а не вошел. На вид ему было лет двадцать.
– Где мой стенд? – спросил он.
– Бери в углу, – последовал ответ.
Он взял стенд без фотографий, приготавливал место, выжимал на палитру краски, а я рассматривал его.
– А кто это такой? – спросил он, показывая на меня.
– Мишин приятель.
– Художник?
– И вы тоже пишете пейзажи? – спросил я.
Он не ответил, сел с краю пятым, принялся за работу. Но тут же спросил:
– А собственно говоря, почему вы так решили?
– Так… – сказал я.
– Писать пейзажи их дело. – Он кивнул на приятелей.
– А ваше дело?
– Это не ваше дело.
– Рауф нас не признает, – сказал толстяк. – Потому что он все делает навыворот, а мы просто и естественно.
– Через оперу, – сказал я.
– Как вы сказали? – спросил Рауф.
– Неважно, – сказал я.
– Сейчас мы будем делать просто, – сказал зло Рауф, набрасывая панораму города, – очень просто. А вы что, собственно, здесь делаете? – спросил он меня.
– Сушу штаны, – сказал я.
– Я сейчас делаю то же самое.
– Значит, мы с вами оба сушим штаны?
– Вот именно.
– Оригинальничает во всем, – сказал толстяк, – даже сейчас, заметьте, он не рисует, а сушит штаны. Не правда ли, занятно?
– Не ваше дело, – огрызнулся Рауф, – сушу штаны.
– Я тоже сушу штаны в таком случае, – сказал толстяк, – мы тоже сушим штаны. С какой стати он себя каждый раз выставляет? Мы все работаем одинаково, на равных, и нечего выкаблучиваться!
– А кто вам мешает тоже сушить штаны? – сказал Рауф. – Делайте вид, будто вы не рисуете, а именно… так сказать… сушите штаны… а?
– Бесполезно с ним разговаривать, – сказал Таракан.
– Нечего с ним разговаривать, – сказал толстяк.
– Каждый прав по-своему, – сказал Сашок.
– Миша работает как машина, – сказал Рауф. – Пикассо тоже работает как машина, но ни одной линии не проведет без напряжения, вот это художник! Не найдете у него вялости, ни за что на свете! У него все в напряжении, и я не могу без напряжения.
– Не испорти стенд, – сказал Миша, – не слишком напрягайся, если хочешь заработать.
– Пикассо все делает наоборот, – сказал толстяк, – птицы у него в аквариуме, а рыбы в клетке.
– А где, по-твоему, должны быть рыбы? – спросил Рауф.
– Разумеется, в аквариуме, – сказал толстяк.
– И рыбы, и птицы, и весь мир должен быть в голове у художника, – сказал Рауф.
– Хватит нам одного товарища с тараканом в голове, – сказал толстяк, – еще рыб не хватает.
– Ну вот, опять… – сказал Сашок.
– У меня готово, – сказал Рауф, поворачивая стенд на всеобщее обозрение.
Я увидел нечто, отдаленно напоминающее мою стену.
Миша положил палитру, подошел к Рауфу и сказал:
– А ну, сотри.
– Пожалуйста. – Рауф послушно смочил тряпку в скипидаре, стер свое художество.
– Больше ты стенда не получишь, – сказал Миша.
– Подите вы все в болото! – заорал Рауф, запуская тряпку в абажур. Он закачался, заплясали тени по мастерской. Хлопнула дверь за Рауфом.
– Он ни во что нас не ставит, – возмутился толстяк, – а мы ему работу достаем!
– Может, он принципиально считает, – сказал Сашок, – лучше без шапки ходить, чем такую работу делать. Каждый по-своему считает, и каждый прав.
– Я считаю, живопись – первое искусство… – вздохнул толстяк.
– А я – второе, – сказал Таракан, – несмотря на то что сам являюсь живописцем.
– Именно живопись есть первое из искусств, как говорил Рембрандт, – сказал Сашок.
– А по-моему, музыка, – сказал Таракан.
Все, кроме Миши, давно уже отвлеклись от панорам города и размахивали кисточками в воздухе.
– Что бы ты предпочел: видеть или слышать? – спросил Сашок.
Таракан подумал и сказал:
– Ну, видеть.
– Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, – выдал Сашок.
– Семь раз отмерь – один раз отрежь, – выдал Таракан.
– Работайте, ребята, – просил Миша.
От Миши отмахнулись. Спорили, что первое: музыка или живопись. Сыпались имена как из рога изобилия: Гойя, Тинторетто и Курбе, Чайковский, Дебюсси, Бетховен, Мясоедов, Максимов и Саврасов, Веронезе, Тициан, Эль Греко, Греков, Врубель и Рублев. Передвижники, кубисты, сезаннисты…