Я начал спать в настоящей пижаме и каждый четверг отправлял одежду в стирку. Я опять носил белье и каждое утро надевал чистое.
Когда наша семья жила в гетто, мама старалась, чтобы мы ходили опрятные: она стирала нам одежду в колодезной воде, если ее удавалось натаскать достаточно и если было топливо для растопки, чтобы ее нагреть на дровяной плите, а потом развешивала вещи на веревке на балконе, чтобы просушить. Зимой штанины промерзали насквозь, и казалось, будто их постирали прямо вместе с ногами.
В Бухенвальде Яков следил, чтобы мы с Абе и другие мальчики из нашего барака регулярно мылись. Он заставлял нас строиться в цепочку по одному и вел в душ, где была только холодная вода. Тем же мылом, которым мы мылись сами, он приказывал нам стирать свою одежду под душевыми лейками. Потом, даже зимой, мы возвращались в барак нагишом, потому что одежда должна была высохнуть. Для того чтобы мы отвлеклись и не так стучали зубами от холода, он рассказывал нам свои сказки про принцесс или другие истории.
Теперь мне приходилось заново учиться не только есть, но еще и приводить себя в порядок. Раньше я никогда не мылся в ванне, уж точно не в полноразмерной, лежачей, и, погружаясь в теплую воду, часто задерживался там дольше отведенного мне времени, так что другие мальчишки начинали колотить в дверь, чтобы я их впустил. Впервые принимая ванну, я полностью израсходовал целый кусок белого мыла, которым намыливал махровую тряпку и по частям отмывал каждый участок тела. Но и после этого я не был по-настоящему чистым. Мне пришлось трижды сливать и наливать воду, прежде чем сошла вся грязь; вода, воронкой уходившая в сливное отверстие, сначала казалась черной от многолетней грязи, приставшей ко мне, как глазурь к маминым пирогам, потом стала серо-коричневой и наконец прозрачной. С помощью специальной щетки я вычистил из-под ногтей грязь, запекшуюся еще в Бухенвальде. После каждой смены воды я смотрелся в зеркало: разглядывал свои глаза, форму носа, квадратную челюсть, морщины и следы ожогов, пытаясь отыскать фамильные черты. «Кто я такой?» – шептал я. Хотя с нашего освобождения минул почти год, я все еще считал себя номером 117098 и только потом Ромеком.
– Личность, – сказал Салек как-то перед сном, когда мы болтали в нашей спальне, с выключенным светом, потому что теперь точно знали, что за ночью последует утро и что наши кошмары нереальны. – Вот что нацисты отняли у нас: кем мы были и кем являемся.
– Отобрали наше право считаться людьми, – пробормотал Марек. Я кивнул.
– Веру в других, в жизнь, в человечество, наши воспоминания… Всего этого нас лишили, – со вздохом сказал Джо.
По вечерам мы вчетвером старались любой ценой усесться ближе к радиоприемнику. Меня интересовали прежде всего новости о том, как союзнические войска и гражданские находили прятавшихся евреев, которым удалось выжить: они скрывались в криптах под церквами, в катакомбах, в канализационных ходах под городскими улицами. Некоторых обнаруживали даже в оврагах далеко в лесной глуши, и потому я вспомнил о партизанах. Наверняка среди них были и хорошие, думал я.
Я начинал сознавать, что хорошие люди существуют. Нацисты уничтожили не всех.
* * *
Профессор Манфред стал моим наставником.
Наставники появились у каждого из нас – взрослые, к которым мы больше тянулись и которые могли нами руководить. У большинства мальчиков наставники были из школы, потому что с января 1946 года они начали ходить во французскую среднюю школу и планировать будущее профессиональное образование.
Но мне, прежде чем поступить туда, требовалось пройти экзамен, чтобы выяснить, с какого класса начинать. Я стал уделять больше внимания учебе, потому что понял, насколько отстаю. Мы с профессором встречались один на один в кафе, наслаждаясь теплой весной 1946-го, а парки отлично заменяли нам школьные классы. Я уже читал французские комиксы, например Приключения Тинтина. Вдвоем мы с ним ходили в кино, на французские фильмы.
Бухенвальдские мальчики постепенно разъезжались – в основном отправлялись к родственникам в далекие страны, но у некоторых находилась родня и в Европе, пережившая нацистские массовые убийства.
На годовщину нашего освобождения из Бухенвальда для нас устроили праздник – вроде дня рождения, потому что многие из нас считали 11 апреля своим вторым днем рождения. По просьбе мадам Минк поварихи испекли для нас гигантские шоколадные кексы с липкой глазурью. Но мы все ходили мрачные. Праздновать никому не хотелось.
Несколько дней спустя, на еврейскую Пасху, сидя на скамье в саду Тюильри, профессор спросил, не могу ли я прочесть историю исхода Моисея из Египта. Он протянул мне потрепанную книгу Аггада в кожаной обложке, которая, по его словам, принадлежала их семье несколько поколений. В той части, где должны были читать дети, его дочь брала на себя все роли.
Пока я листал страницы книги, у меня перед глазами стояли Бухенвальд и ребе Герцель Шахтер. Вскоре после освобождения капеллан VIII корпуса американской армии устроил для нас Шаббат, превратив кинотеатр Бухенвальда в синагогу. Некоторые, включая Интеллектуалов, постарались сесть как можно ближе к нему и активно принимали участие в церемонии. Остальные, как рассказывал Абе, держались в стороне. А были и такие, кто, как я, вообще не пришел. Вскоре после этого ребе раздал нам всем молитвенники. Для многих из нас они стали первой личной собственностью за много лет. Я крепко сжимал свой молитвенник в руках, думая: Он мой. У животных не бывает своих вещей. А у меня есть. Я больше не животное. Однако Барух Голдберг, один из каменщиков, учивших детей в Блоке 66, забрал книги у мальчиков и стал швырять их в стену, крича: «Вы согласны брать молитвенники и молиться, после того, как ваших родителей сожгли в лагере в печах? Где тогда был этот бог?»
Переведя взгляд с Аггада на мальчишек, а потом на профессора, я медленно покачал головой.
– Я не готов, – прошептал я, вспоминая Ральфа и коммунистов в Бухенвальде, которые верили в то, что все люди равны, а религии нас только разделяют.
– Не будь я евреем, – прошептал я профессору, – я был бы сейчас в Польше, со своей семьей.
* * *
Как-то вечером, возвращаясь с профессором из кафе, я увидел девочку с рыжими волосами, которую встретил в поезде, возвращаясь из Фельдафинга.
Сердце у меня замерло, и я моргнул, решив сначала, что это просто мираж. Как она могла очутиться здесь?
Но, подойдя поближе, я понял, что это и правда она. Девочка работала в саду, где я когда-то лежал, рассматривая звезды. Сад весь зарос сорняками и нестрижеными кустарниками. Вместе с какой-то женщиной она сгребала оставшиеся с осени листья в металлическую бочку. Когда я проходил мимо, девочка подняла голову. Наши взгляды встретились. Застеснявшись, я отвел глаза. Но когда посмотрел на нее снова, она продолжала следить за мной. Что-то промелькнуло на ее лице – мне показалось, улыбка. Она тоже меня узнала.
Весна сменилось летом с выгоревшим на солнце золотом и голубизной, и, распрощавшись с профессором после уроков, я стал приходить к ее дому. Обычно она копалась в саду, который постепенно преображался благодаря посаженным ею цветам: нарциссам, ромашкам и гвоздикам. Иногда она брала в руки большую лупу и, казалось, разглядывала их лепестки. К концу июля ее сад напоминал палитру художника с розовыми, желтыми, темно-фиолетовыми и голубыми пятнами.