До сих пор КГБ проводил против меня только кражи и негласные акции, теперь он провел формальное действие, которое обычно означает большую угрозу. Я надеюсь, что эта сторона дела понятна тем, кто озабочен нашей судьбой (и уж безусловно должно быть понятно, что действия против Люси – это действия и против меня; и наоборот) – написано в 1983 году».
Елена Боннэр (из эссе «Четыре даты», см. в книгах [2], [5], [19]):
«…Андрей снова впал в отчаяние. Целыми днями не подходил к столу. Я ругалась с ним и принимала нитроглицерин. Он снова начал работу, но говорил, что продолжает ее только потому, что не хочет меня расстраивать. Потом это настроение сменилось ничем не обоснованной надеждой, что книгу все же удастся кончить. Мы оба очень торопились.
Черновой вариант книги с восстановлением части украденного Андрей закончил в начале 1983 года. В мой день рождения рано утром (я еще спала) он съездил на рынок за цветами, а вернувшись, разбудил меня песней. В горьковские годы у него были две “дежурные”. Когда мыл посуду, пел Галича: “Снова даль предо мной неоглядная…” А когда проходил мимо милиционера, вынося поздно вечером, почти ночью, во двор мусор (мы жили в доме, где был мусоропровод, но он все семь лет не работал), громко пел “Варшавянку”.
И в это утро он тоже пел: “Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас злобно гнетут, в бой роковой мы вступили с врагами, нас еще судьбы безвестные ждут. Но мы подымем гордо и смело знамя борьбы за рабочее дело, знамя великой борьбы всех народов за лучший мир, за святую свободу”. С “Варшавянки” перешел на Пушкина (Блока и Пушкина Андрей знал поразительно, но никто этого почему-то не пишет): “Мороз и солнце; день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный – Пора, красавица, проснись…” и продолжал, смеясь: “Муж голодный, хи-хи-хи. Вставай, подымайся… Пеки пироги”. На табуретке рядом с кроватью стоял букет красных гвоздик в зеленой стеклянной вазе. Андрей любил яркие цветы – красные, желтые, синие – белых, кроме ромашек, не любил. К вазе был привязан листок бумаги со стихами. “Дарю тебе, красотка, вазу, за качество не обессудь, дарил уже четыре раза. Но к вазе книга – в этом суть”. И в этот день на рукописи появилась дата окончания книги – 15 февраля 1983 года.
Нам еще долго предстояло гадать, будет ли книга когда-нибудь жить. А вазы, действительно, Андрей дарил по поводу и без повода, обычно с шутливыми виршами, и еще духи “Елена” – он их покупал, кажется, только за имя, потому что вообще-то я духов почти не употребляю.
Работа над рукописью продолжалась всю зиму. Я старалась не накапливать, возила по частям в Москву и пользовалась любой возможностью, чтобы какие-то куски переправить детям в США, а до них доходило не все. Чем ближе виделся конец, тем было напряженней и беспокойней.
И тут у меня случился инфаркт (25 апреля 1983 г.). Я приехала в Москву с ним и с рукописью – на мой взгляд, законченной. Но Андрей так не думал. Инфаркт, который я сама себе диагностировала в Горьком, подтвердился на ЭКГ в поликлинике Академии. Они хотели меня сразу госпитализировать. Я отказалась, если со мной не госпитализируют Андрея. Ссыльным по закону разрешают приехать к родственникам в случае их тяжелой болезни, так что просьба была законной; только Андрей вот был вне закона. Меня привезли домой на “скорой” в сопровождении медсестры, предварительно взяв расписку, что они за меня не отвечают. А потом я из уличных автоматов – дома телефон давно был отключен – продолжала переговоры с Академией о госпитализации Андрея. И однажды от ее ныне покойного ученого секретаря Г. Скрябина получила бесподобный ответ, что они не дадут мне шантажировать их моим инфарктом.
Вообще-то, конечно, это был шантаж – ведь я чуть-чуть надеялась, что если мне удастся госпитализировать Андрея в Москве, то потом его положение как-то улучшится. И повсюду таскала сумку с рукописью – столько бумаги на себе я расположить уже не могла. И кипела от негодования на Академию и на них – полицейских-воров, которые ходили за мной по пятам. Болело сердце, но инфаркт тогда меня не волновал. Адреналин, который поступал в кровь от злости, помогал сердцу. В ночь на 20-е мая мне удалось “оторваться” (жаргон не только сыщиков и воров), и я передала рукопись. А утром 20-го (видно, что-то чувствовали мои преследователи, но проморгали) у моей двери появился круглосуточный милицейский пост. Я вышла на улицу и провела пресс-конференцию с толпой собравшихся у парадного журналистов. Вернулась домой и легла в постель. 21 мая я узнала, что рукопись улетела в Америку.
Вечером пришел наш друг Юра Шиханович. Я лежала, а он хозяйничал. Потом читали друг другу стихи – праздновали день рождения Андрея. И рождение книги. Господи, как счастлива я была тогда, хотя я была с инфарктом, а он в ссылке.
По моему тогдашнему летосчислению этот день – день рождения Андрея – стал днем рождения книги. Но на самом деле и это неверно. 8 сентября 1983 года Андрей написал в новой тетради: “Начинаю вновь дневник с годовым перерывом после кражи <…>. Этот год я был занят восстановлением “Воспоминаний” <…>. Совсем не занимался наукой. Это очень плохо. Но я не робот <…>. Я предполагаю, после того как макет посмотрит Люся и внесет исправления, переписать от руки в двух экземплярах <…>. Если Рема получит этот материал, у него будет все украденное год назад <…>”. И через несколько дней: “Вчера не выполнил плана писания, хотя сидел допоздна и не ложился после обеда” (см. [3]).
Лето и осень Андрей занимался монтажом книги (он говорил “макет”), не имея всей рукописи перед глазами. Он придумывал какие-то сложные обозначения для различных частей – буквенные и фигурные: кружки, квадраты, ромбики и треугольники. Я с трудом в них разбиралась, иногда приходила в отчаяние, не представляла, как Ефрем, Таня, Алеша и Лиза в них разберутся, если страницы попадут в Америку. Но и это становилось все более проблематичным.
Я снова часто ездила в Москву. Нитроглицерин в одной руке, другой прижимаю сумку. Однажды на вокзале, сидя на чемодане (стоять не могла), я сказала: “Другой муж пожалел бы…” Сказала не в упрек, хотела пошутить, а у Андрея задрожали губы. Тогда я показала рукой на трех молодых, здоровенных наших сопровождающих из КГБ (они стояли в двух шагах) и громко, чтобы они слышали, прочла: “И все тошнит, и голова кружится, и мальчики кровавые в глазах…” Вроде как нас успокоить, что тошнит меня не от слабости, и им сказать, что мальчики кровавые – это они. А потом в поезде, всю ночь не сомкнув глаз, твердила себе: “Дура ты дура и шутки твои дурацкие”. Андрей ведь уже предчувствовал, что ему предстоит, письма иностранным коллегам писал с просьбой помочь, чтобы меня пустили в США для операции на сердце. И мы оба понимали, что “за так” меня не отпустят, – значит, голодовка. И разлука Бог знает на какой срок! (“Разлука ты, разлука, чужая сторона…” Чужая всегда там, где не вдвоем!)
Так вот и было в жизни. И книга – все-таки осуществленная, вопреки всему выжившая, “всем чертям назло”. И эти письма – я передала их вместе с рукописью в конце февраля 1984 года. И страх за меня. И “Люсенька, надо”, когда я весной 1983-го в третий раз ехала в Москву, чтобы переправить на Запад статью “Опасность термоядерной войны”. Дважды она по дороге пропадала. Жаль, не знают об этом прагматики и миротворцы из американских фондов. И по сей день живучи упреки, что я его не жалела – не удержала от голодовок, а однажды ему: “Андрей, пожалей Люсю”. И наш ответ на них тогда, и мой – сегодня: это не ваше дело. Не ваше – навсегда!