На этом переходе, еще в очень малых широтах Южного полушария, в полных, так сказать, тропиках, начали мы мерзнуть. Причиной этого удивительного феномена было то, что мы плыли в холодном Бенгуэльском течении. Температура воздуха на самом деле была далеко не низкой, колеблясь между 15° и 20 °С, и в привычных условиях плавания в Балтийском море почиталась бы самой что ни на есть летней погодой – «под китель», но изнеженные долгим пребыванием в тепличном воздухе тропиков Северного полушария, мы самым недвусмысленным образом начали страдать от холода, кутаясь на вахтах в пальто, а по ночам и в меховые тужурки.
У меня же и у моего сожителя мичмана Шупинского был еще и дополнительный согревательный аппарат: это был пассажир нашей каюты – мартышка Андрюшка, который добросовестно делил вахтенные часы и со мною и со своим хозяином. Кто-либо из нас, собираясь на вахту, раньше, чем покинуть каюту, расстегивал на груди несколько пуговиц тужурки и приглашал мартышку занять свое место словами: «Андрюшка, по-походному!» Андрюшка немедленно лез за пазуху, удобно там располагался, высунув лишь из борта тужурки свою лукавую мордочку, и отправлялся с одним из своих хозяев «править вахту».
Увы, эта наша живая грелка существовала не долго. Однажды вечером, зайдя в каюту, мы застали нашего Андрюшку бьющимся в корчах и судорогах. На губах у него выступила пена; животное грустно смотрело на нас своими умными глазками и, видимо, сильно страдало. Было видно, что наш Андрюшка чем-то отравился. Где и каким ядом мог раздобыться в нашей каюте Андрюшка? – недоумевали мы, пока кто-то из нас догадался разжать ему рот и полезть пальцем в его защечные мешки, ибо у него была обычная обезьянья привычка запихивать туда все, что только ни попадалось под руку. Загадка сразу же разрешилась, когда изо рта обезьянки мы извлекли довольно большое количество «блошек». Эта общеизвестная детская игра была приобретена кем-то из нас еще в бытность корабля в России и заброшена до полного забвения о ее существовании еще задолго до этого трагического случая. Оставаясь один в каюте, Андрюшка разыскал где-то злополучную коробку с «блошками» и, верный свой обезьяньей привычке, отправил добрую порцию красивых кругляшек себе в рот. По-видимому, одна из красок, в которую выкрашены были «блошки», оказалась ядовитой, и Андрюшка отравился.
Не теряя ни минуты, был приглашен к нам в каюту наш милейший Гаврила Андреевич, который и приступил к подаче первой помощи отравившемуся животному. Добрый доктор провозился с умирающей обезьянкой целую ночь, применяя все существующие средства, чтобы спасти зверька, но все было напрасно, и к утру Андрюшки не стало.
Приютившая нас Great Fish Bay – Angra Pequeña, была последним доступным для нас убежищем на западном берегу Африки. Бухта эта (земля Герреро) принадлежала немцам, а дальше, вплоть до мыса Доброй Надежды, шли уже сплошь английские владения. Предстоял нам поэтому огромный переход: надо было спуститься к югу вдоль западного берега, обогнуть «мыс Бурь»
[77] и затем подняться к северу вдоль восточного уже берега до французских владений на острове Мадагаскаре. Ввиду этого нам предстояло завалить углем не только обе нижние палубы – жилую и батарейную, но и кают-компанию, и даже погрузить его в мешках на полуюте. Хотя то и другое находилось на высоте той же батарейной палубы, все же, когда об этом распоряжении адмирала стало известно нашему корабельному инженеру Костенко, то обычное выражение озабоченности на его лице сменилось уже непритворным ужасом. Он попробовал было поискать сочувствия у прочих офицеров, без всякого, однако, успеха.
Как только он заикнулся о метацентрической высоте и прочих кораблестроительных жупелах, как сейчас же послышался чей-то иронический голос:
– Да, батенька, плаванье – это вам не фунт изюму. Поплавайте-ка и вы с нами. А то вы привыкли, господа корабельные инженеры, – тяп-ляп, построил корабль с метацентрической высотой с комариную плешь, – все равно, не мне, мол, на нем плавать. А вот как сделает кто-нибудь из вас вместе с нами поворот оверкиль
[78], тогда остальные научатся строить корабли как следует, особенно, если будут знать, что, построив корабль, они не останутся почивать на лаврах в Петербурге, а получат предложение идти плавать на посудине своей же постройки…
Не замечая явной издевки, наш молодой и талантливый корабельный инженер накалился от этих слов до белого каления.
– Да, поймите же вы, черт возьми, – закричал он, – что все имеет свои пределы! Имеете ли вы хотя бы отдаленное понятие о науке, именуемой теория корабля?
– И даже очень. Меня, государь мой, этой науке учил в корпусе сам Бригер: у него будешь иметь не только отдаленное понятие.
– О чем же вы в таком случае со мною спорите и в чем виноваты корабельные инженеры? – искренне изумился Костенко. – Рассудите-ка спокойно, что может случиться, если корабль рассчитан на 1100 тонн полного запаса угля, а в него запихивают 2500, да еще большую часть этого сумасшедшего количества накладывают выше ватерлинии!
– Оттого и накладывают выше, что, проектируя корабль, вы не оставили больше места ниже, – спокойно возразил ему его оппонент с самым простодушным видом.
Тут инженерное сердце не выдержало, и, плюнув в сердцах, он ушел, чертыхаясь, из кают-компании и отправился искать утешения у единственной сочувствующей ему души – у Арамиса.
Лишившимся кают-компании офицерам командир уступил свое помещение, которым он и так на походах не пользовался, переселяясь в штурманскую рубку под мостиком.
Ревел шторм, когда мы входили в Angra Pequeña. В плохо защищенную бухту входила с океана крупная зыбь, на которой качались ожидавшие уже нас немецкие пароходы-угольщики. Ветер был так силен, что когда наш броненосец, отдав якорь на своем месте по диспозиции, стал разворачиваться, приходя на канат, его чувствительно кренило на подветренный борт. Когда же, вытравив нужное количество якорного каната, попробовали его задержать, он, вытянувшись в струну, лопнул, как гнилая каболка
[79]. Бросив буек на месте потерянного якоря, отдали немедленно второй, и, только помогая ему машинами, удалось задержать сучившуюся цепь и положить стопора.
О погрузке угля в таких условиях нечего, конечно, было и думать.
К вечеру ветер начал стихать, но зыбь была еще довольно крупная. Адмирал приказал сигналом послать команды на свои угольщики с тем, чтобы, захватив с собой возможное количество пустых угольных мешков, они насыпали бы их в трюмах пароходов углем, приготовив все к подъему, как только угольщики получат возможность ошвартоваться у борта своих броненосцев.
С большим трудом и риском разбить зыбью шлюпки, спущены были на воду баркас и паровой катер, и я получил приказание отправляться с назначенными людьми на пароход. В помощь мне был дан прапорщик Андреев-Калмыков. Процедура пристать к пароходу и выгрузить на него людей оказалась еще труднее, ибо у парохода не было подветренного борта: он имел отданными оба якоря и сильно ходил на них, подставляя океанской зыби то один свой борт, то другой. И вот, когда та сторона, к которой я пристал со своими катером и баркасом становилась наветренной, наступали для меня жуткие моменты: баркас и катер вскидывало на огромной зыбине чуть ли не в уровень с верхней палубой парохода, затем обе мои шлюпки стремительно проваливались в образующуюся под ними бездну и встревоженные лица перегнувшихся через борт своего парохода немцев виднелись где-то высоко, высоко над головой. Люди мои поднимались по спущенному с парохода штормтрапу
[80], операция, которая требовала большой ловкости и представляла серьезную опасность оказаться с переломанными ногами, если начать подниматься не вовремя и не успеть уйти вверх от стремительно вскидываемой зыбью шлюпки.