Несколько в сторонке стоял мой молчаливый верный Франц.
– Счастливо и весело проведите отпуск! – проговорил прапорщик Муратов, как всегда, спокойно и приветливо. Но в его голосе прозвучала едва заметная нотка затаенной грусти.
По взгляду мы поняли друг друга. Я уезжал далеко от места войны, туда, где не будет уже слышно грома орудий, и я буду вне опасности, а прапорщик Муратов оставался здесь, на фронте…
Через несколько дней наш полк пойдет на позицию и, как знать, может быть, какая-нибудь шальная пуля сразит его и унесет с собой эту молодую, цветущую жизнь.
– Дай Бог и вам, Николай Васильевич, дождаться отпуска. Счастливо оставаться! До свидания, Франц!
– Счастливого пути, ваше благородие!
Я взял под козырек. Пара сытых лошадок тронули, шлепая по грязи. Когда мы выехали из деревни, я облегченно вздохнул. Дорога здесь была песчаная и крепкая, и лошади пошли рысью. Окрестности тонули в сумерках, и первые звездочки ракет на фронте нежно вспыхивали и потухали. Погорельцы была последняя станция перед Барановичами. Днем она нередко подвергалась нападению неприятельских аэропланов, сбрасывавших бомбы, и потому поезда ходили только ночью. Мой поезд шел в 6 часов вечера. Уже совсем стемнело, когда мы подъехали к станции. Колеса застучали по мостовой. Тускло и как-то боязливо мерцало несколько огней. Из тьмы вырисовывались контуры станционных построек, я разглядел, что некоторые из них представляли лишь груды обгорелых развалин. Это следы налетов германских аэропланов. И как бы угрожая новыми разрушениями, на фронте зловеще сверкнули в небе зарницы артиллерийской очереди и мягкими раскатами прокатились громы орудий, и снова все погрузилось в тишину и мрак.
Дав на чай своему кучеру, я взял чемоданчик и торопливо прошел на платформу Платформа была слабо освещена и почти пуста. Два-три служащих хлопотали около небольшого состава поезда, стоявшего у платформы, причем был всего один только вагон 3-го класса, а остальные пять-шесть вагонов товарные. В вагоне 3-го класса находилось всего только несколько офицеров. На одном из столиков у окна горела толстая свеча. Двое молодых офицеров с веселыми и счастливыми лицами, тоже, как видно, отпускные, сидели на лавках друг против друга. Как я заметил по погонам, это были офицеры 19-го Костромского полка нашей дивизии. Представившись, я сел около них и присоединился к разговору. Я тоже был на седьмом небе от счастья. Попав в вагон, я реально почувствовал себя в новой обстановке. И какое странное это было чувство! Я даже затрудняюсь его передать. Целый год я не видел ничего, кроме солдат, окопов да старых, грязных деревушек, постоянно находясь под вечным страхом смерти; целый год был оторван от той обыкновенной человеческой жизни, которую обыватель в тылу попросту не замечает, а иногда даже ею тяготится.
Человек, лишившись самых элементарных удобств жизни, вдруг начинает чувствовать их неизмеримую ценность. Так, например, заключенный, глядя в свое решетчатое оконце на город, думает: «Как бы хорошо было бы теперь погулять по улице на свободе». Голодный думает свое: «Ах, хоть бы теперь корочку черствого хлеба!»
Нечто похожее переживали и мы. Точно из тюрьмы или, лучше сказать, из когтей самой смерти мы вырвались на свободу. Все ласкало взор, все умиляло и радовало сердце: и полумрак вагона, и весело горевшая свеча, и вид сырой, грязной платформы. Ведь все это были частицы той, другой жизни, жизни вне фронта, к которой мы на короткое время возвращались из царства ужаса и смерти…
Легкий толчок возвестил нам, что паровоз уже прицеплен. Через несколько минут коротко и хрипло раздался свисток, и поезд тихо тронулся.
В 9 часов вечера мы прибыли в Минск. Вид большого губернского города – этой столицы Белоруссии показался нам настоящим Парижем. Несмотря на близость к фронту и частые налеты целых эскадрилий аэропланов, город был полон жизни. Здесь, кстати сказать, стоял и штаб нашего Западного фронта. Легкие автомобили и грузовики, обгоняя извозчиков и неуклюжие санитарные двуколки, сипло трубя на разные голоса, носились по залитым светом улицам. Тротуары были полны людьми, из которых добрая половина были военные. Чувствовалось, что здесь усиленно бьется пульс войны. Ведь Минск был главной базой всего нашего Западного фронта.
Взяв извозчика, мы поехали ужинать в первоклассный ресторан. Здесь блеск электричества, золоченые обои, белоснежные скатерти с изящными приборами, множество публики, среди которой можно было заметить немало хорошеньких женских лиц, веселая музыка – все это окончательно поразило наше воображение, точно мы никогда ничего подобного не видели. Так мы отвыкли от всего этого, и так непохож был этот мир радости, блеска и веселья на тот мир мрака, страдания, горя, лишений и слез, который мы оставили позади себя и от которого нас отделяли всего несколько часов езды поездом!
Но таких, как мы, офицеров с фронта в помятой от окопной жизни верхней одежде защитного цвета с потускневшими золотыми погонами здесь было много, и потому на нас никто не обращал ни малейшего внимания. Подошел, вежливо склонив голову набок, официант во фраке. Мы заказали ужин и, разумеется, с хорошей выпивкой. Настроение у нас было веселое и радостное. На сердце легко. Мы жили настоящей минутой, забыв о войне и о всех ее ужасах. Шум разговоров, музыка, хорошенькие сестры милосердия в черных косынках с белой каемочкой над бровями, звон посуды и вдобавок выпитое хорошее вино – все это кружило голову, опьяняло и так манило, безумно манило к жизни… Я взял забытую кем-то на нашем столике газету «Минский голос» и взглянул на последнюю страницу. Вся она была заполнена анонсами и объявлениями всевозможных увеселительных заведений и ресторанов. Театры, кинематографы, концерт-балы, всякие кабаре, гастроли каких-то светил и т. п. Промелькнуло все это перед моими глазами и что-то кольнуло, больно кольнуло меня в самое сердце… Здесь так веселятся, как, может быть, еще никогда не веселились, а мы там, в окопах, страдаем и плаваем в крови и грязи… Мгновенно вспомнилось симпатичное лицо моего убитого товарища Степнякова. Вспомнилось наше последнее свидание с ним весной в лесу в Галиции перед жарким боем. Он тогда только что вернулся из командировки, и, помню, рассказ его о том, что делалось у нас в тылу, произвел на меня удручающее впечатление. Теперь я и сам видел, что это правда. Сюда не доходят крики и стоны раненых, не слышно здесь грома орудий, разве налетят иногда аэропланы и сбросят бомбы. Ужасы войны перестали уже волновать людей тыла, чувства притупились, война для этих людей стала чем-то обыкновенным, одной из принадлежностей наших будней.
По всему было видно, что общество охладело к войне, и люди искали забвения в вихре наслаждений… Но ведь такова жизнь – эта непонятная и дивная загадка, полная всяких противоречий, где одним в удел достаются счастье, здоровье, радости, а другим – слезы, страдания, смерть…
Но почему мы, только мы одни, точно приговоренные, должны на себе нести этот тяжкий крест войны? Не довольно ли с нас? Или мало нас полегло на полях битвы? Или мало мы изранены? Или недостаточно мы повалялись в грязи окопов, съедаемые вшами? Почему, например, вон тот красномордый упитанный тип в серой шинели, с красным крестиком вместо кокарды, должно быть, какой-нибудь уполномоченный Красного Креста, почему бы и его не отправить на позицию, а его место занял бы какой-нибудь прапор, отдувающийся на фронте с самого начала войны? А сколько таких разных уполномоченных, комендантов, начальников транспортов, хлебопекарен, всяких заведующих складами, лазаретами и т. п., и т. п. офицеров и чиновников, обслуживают тыл, предоставив удовольствие отсиживаться в окопах, умирать, получать раны и болезни и переносить все ужасы войны нашему русскому темному мужичку и горсти фронтовых офицеров. Всюду и везде, начиная от царского двора и кончая какой-нибудь ротной кухней, была протекция. Но нельзя же вам, господа шкурники, бесконечно пользоваться благами жизни за счет нашей крови и страданий!..