Почему кадеты не захотели голосовать осуждения? Правильно ли это было с их стороны? Я лично на осуждение соглашался; такое предложение раз во фракции сделал и получил большинство; но я понимаю тех, которые не могли на это пойти.
Всякое выступление приходится толковать в связи с его обстановкой. Нельзя оправдать 1-й Думы, которая в осуждении террора не пошла за Стаховичем. Тогда устанавливался новый конституционный порядок. Его первым словом было прощение прошлому, амнистия всех преступлений; у Думы было моральное право сказать, что при этом новом порядке террору места быть не должно. Иначе нельзя было просить и амнистии.
Теперь было не то. Уже при новом порядке власть с Революцией продолжала бороться беззаконием, до Азефа включительно. Глава правительства защищал эту борьбу. Он говорил о минутах, когда государственная необходимость стоит выше права и когда надлежит «выбирать» между «целостью теории и целостью государства». Выступать при такой идеологии власти с осуждением террора – значило бы оправдывать те беззаконные действия власти, с которыми Дума считала своим первым долгом бороться. Когда Дума отказалась вынести осуждение террору, этот отказ толковали как его одобрение. Но если бы Дума только его один осудила, в этом с большим правом можно было бы увидеть одобрение беззаконных действий правительства. На это во 2-й Думе кадеты идти не могли.
Я подчеркнул, как решительно думские правые осудили проявление правого террора. Бобринский говорил 17 мая: «Я с презрением отношусь к насилию справа… Сила принуждения, насилие есть право исключительно государства, а не частных лиц». Честь и слава ему за эти слова. Но и государство, которое имеет право на силу, может не все; оно творит право, как общую норму, но зато и само должно ей подчиняться. Дума могла осуждать террор только во имя этого права; тогда она выступала бы представителем иного начала, а не интереса одной из сторон. Пока же государственная власть смотрит иначе и считает себя выше права, она этим и террор питает. Дело не в злоупотреблениях отдельных чинов власти, о которых шла речь в рижском запросе и которых правительство иногда предавало суду; дело в той идеологии, которой Столыпин оправдывал свои беззакония. Пока он от нее не отрекся, приглашение к осуждению террора вызывало против себя моральный отпор.
И во всяком случае, этот вопрос был так сложен, что брать осуждение террора как пробу «конституционной лояльности» значило судить слишком поверхностно. Дума по инстинкту от него уклонилась. Полного ответа она дать не могла, а неполный ответ мог быть перетолкован. Вопрос о границах прав государственной власти, о ее «всемогуществе», «неограниченности», которые раньше проповедовало Самодержавие, а потом тоталитарные государства, превосходил компетенцию Думы. Правые не понимали трагизма вопроса. Осуждение террора они требовали не во имя правового порядка, а во имя поддержки «правительства». Поддерживать его на этом пути – значило бы отречься от себя и от «правового порядка» и очутиться в противоположном воюющем лагере. Кадеты не могли этого искренно сделать, как бы к террору они ни относились. Это могло быть со стороны Думы ошибкой. Но ошибка объяснялась ее искренностью в этом вопросе. Когда в 3-й Думе Макаров говорил 8 февраля 1908 года будто «просьба правительства об осуждении террора была тщетна», так как «тогда, по-видимому, разделялась мысль, что законодательное строительство должно было быть осуществлено путем революции, путем убийств, грабежей, взрывов и т. п. явлений», – подобное «остроумие» было недостойной передержкой и демагогией. Идейный прорыв либерализма и Революции, который можно было желать и приветствовать, не следовало затруднять смешением с трудным вопросом о пределах прав «государственной власти» над «личностью», который перед непредубежденною совестью ставила репрессивная политика Столыпина. Она и получила возмездие в уклонении Думы от осуждения террора.
Глава XV
Причины роспуска Думы
Как бы ни были понятны и законны мотивы, по которым Гос. дума уклонилась от осуждения террора, она этим оттолкнула от себя тот спасательный круг, который в ее интересах ей протягивало ее правое меньшинство. Она нанесла себе этим больший удар, чем сама ожидала. Однако это все-таки не объясняет, почему ее распустили в момент, когда серьезная работа в ней начиналась и когда возможность образования в ней делового рабочего центра становилась для всех очевидной.
Надо признать прежде всего, что инициатива роспуска на этот раз не только не шла от Столыпина, но скорее против него. На роспуске упорно, под конец и с неудовольствием за сопротивление министерства, настаивал Государь. «У Государя, – пишет Коковцев в «Воспоминаниях», – после инцидента Зурабова, не могло быть другого отношения, как недоумение, куда же идти дальше и чего же еще ждать? Он это и высказал открыто Столыпину, как не раз говорил и мне… Я хорошо помню, как на одном из докладов между 17 апреля и 10 мая Государь прямо спросил, чем я объясняю, что Совет министров все еще медлит представить ему на утверждение Указ о роспуске Думы и о пересмотре избирательного закона».
Крыжановский к этому добавляет («Воспоминания»), что, недовольный медлительностью правительства с роспуском Думы, Государь «прислал Столыпину записку в самых энергичных выражениях». В ней было сказано: «пора треснуть»
[89]. Столыпину пришлось подчиниться. Накануне роспуска он писал Государю: «Завтра вношу известное Вашему Величеству требование в Думу и если в субботу она его не выполнит, то, согласно приказанию Вашего Величества, объявляю Высочайший Манифест и Указ о роспуске. Новый избирательный закон будет представлен к подписанию завтра, в пятницу». Наконец, Коковцев рассказывает, что «Столыпин спросил Государя, можно ли будет Думу не распускать, если она согласился на исполнение требования?» Государь ответил, что «понимает, что в таком случае Думу нельзя распустить и поставить правительство в неловкое положение». В деле роспуска Столыпин оказался, таким образом, не инициатором, а лишь подчинившимся исполнителем. Роспуск был не его торжеством, как было с 1-й Думой, а чьей-то победой над ним.
Ясно, кто в этом направлении вдохновлял Государя. Как будто специально затем, чтобы не оставить места сомнению, Государь одновременно с роспуском послал непозволительную телеграмму Дубровину
[90], в которой просил его передать «всем председателям отделов и всем членам Союза русского народа, приславшим мне изъявление одушевляющих их чувств, мою сердечную благодарность за их преданность и готовность служить престолу и благу дорогой родины…». Эта сенсационная телеграмма кончалась словами: «Да будет же мне Союз русского народа надежной опорой, служа для всех и во всем примером законности и порядка». Если припомнить кампанию, которую Дубровин вел в «Русском знамени» против Столыпина, ясно, кто 3 июня был подлинным «победителем»
[91].