Когда контакт с залом «идет» – это мощнейшая энергетическая подпитка, это ни с чем не сравнимо! Конечно, лиц зрителей я не вижу (даже на таких сценических площадках, где могла бы их разглядеть), не вглядываюсь в выражения лиц: существую в этот момент в своем мире, в котором танцую. Но каким-то десятым или пятнадцатым чувством ощущаю, как зал смотрит, как реагирует, как воспринимает. Иногда танцуешь, проживаешь драматическую сцену, а в это время кто-то жует шоколадку, листает программку – я этого не вижу, но я это чувствую! Значит, что-то не доходит, что-то у меня не получается. Зритель живет своей жизнью, со стороны наблюдая за сценическими страстями. А вот когда наступает такая тишина, что ты в нее словно проваливаешься: никто ни кашлянуть, ни шевельнуться не может, – значит, зал дышит вместе с тобой; значит, чувствует то же, что и ты… Такое единение со зрителем потрясает душу! Как оно достигается, зависит от многого: и от спектакля, и от твоего настроения (иногда так спектакль складывается, что ты не сразу включаешься), и, конечно, от самой публики. Бывает холодный, «тяжелый» зал, особенно на целевых спектаклях: сидят абсолютно равнодушные люди, за которых заплатили, и они делают артистам одолжение, что вообще пришли. Когда же зрители сами стремились в театр, хотели увидеть – это уже совсем другая публика! Тогда из зала идет такой эмоциональный заряд, что появляются новые силы, и ты хочешь отдать им все, что у тебя есть…
Глава восьмая. Символ свободы творчества
К сожалению, жизнь в театре не сводилась только к поискам вдохновения, и проблемы возникали не только творческие. Так называемая общественная жизнь тоже предъявляла свои права…
Партийный призыв
В комсомольском возрасте меня грузили массой общественных дел, но не в театре. Я была в ЦК комсомола – туда меня «запихнули» после победы на Всесоюзном балетном конкурсе в 1957 году, и никто, конечно, не спрашивал, хочу я этого или нет. Ездила по всему Союзу, принимала участие (конечно, чисто формально) во всяких комсомольских мероприятиях – не танцевала, только сидела на разных заседаниях, ходила по заводам, обществам дружбы, с пионерами встречалась, с женскими организациями. Все это продолжалось до тех пор, пока я по возрасту из комсомола не вышла.
Как только мы с Володей расстались с комсомолом, нам тут же предложили вступить в коммунистическую партию. «Предложили» не то слово, нас в партию тянули, да еще как! Угрожали: «Карьеру вы не сделаете, званий никогда не получите! В поездки вас брать не будут, ролей не дадут…» и так далее. И угрозами действовали, и «дружескими уговорами» – наши старшие товарищи приводили распространенный аргумент того времени: «Вы должны вступить в партию, чтобы там стало больше честных людей!» Сначала мы отговаривались: «Нет, мы еще не готовы, недостойны», а потом уже прямо говорили: «Не хотим!»
Я и в детстве особой веры в партийные идеалы не ощущала – наверное, тут многое определила та атмосфера, в которой росла. С малых лет я знала, что дедушку арестовали (потом узнала и о расстреле), на нас было клеймо – «семья репрессированного». Меня это уже не коснулось, а на маминой жизни отразилось очень сильно. Конечно, мы становились пионерами-комсомольцами, но, во-первых, тогда принимали всех, не спрашивая. А главное – я детство свое пионерское не воспринимала как «борьбу за светлое будущее, за построение коммунизма». Детство – это общие игры, пионерские лагеря – просто одна наша компания, где всем интересно и весело вместе.
Но что касается вступления в партию, то здесь уже выражалась определенная позиция, осознанное решение. Очевидно, что, становясь членом коммунистической партии, я должна была бы принять на себя вполне конкретные обязательства, для меня абсолютно неприемлемые, – и потому отказалась категорически.
К нам «подъезжали» с самых разных сторон – и поодиночке уговаривали, и на «семейное сознание» давили. Когда совершенно однозначно отказался Володя, с новой силой взялись за меня: «Ну хорошо, Васильев не хочет, но в семье обязательно должен быть хоть один коммунист!» Но я тоже не сдавалась: «Так и разговаривайте с Васильевым! Почему именно я?!» Так что ни меня, ни его не удалось втянуть в это дело, хотя давили на нас еще долго.
Танец на гвоздях
Мы с Володей часто даже удивлялись: в партию мы не вступили, далеко не всем начальственным указаниям подчинялись, иногда совершали поступки по тем временам просто непозволительные. И все-таки наша судьба не повернулась так, как у Рудика Нуреева, или Миши Барышникова, или Саши Годунова.
Вот, к примеру, история с ленинградским танцовщиком Валерием Пановым, которого не выпускали из Союза, – и по всему миру развернулась шумная кампания в его защиту. Панов и его жена, балерина Галя Рагозина, хотели уехать в Израиль, официально попросили разрешить эмиграцию, вместо того чтобы просто остаться на Западе во время гастролей. Так их не только не выпускали, а тут же обоих выгнали из Кировского театра, оставили без работы. Помню, как мы встретили их в Кремлевском Дворце съездов на какой-то премьере, где публика собралась в основном своя, театральная. Приехали и Валера с Галей: вошли – и все от них просто шарахнулись, все буквально к стенкам прилипли, а они остались вдвоем посредине фойе. И ведь вокруг находились одни знакомые, но каждый делал вид, будто Валеры с Галей здесь просто нет, – никто не подошел, даже не поздоровался. Мы с Володей одни вышли к ним на середину опустевшего фойе, немного поговорили…
Панова с Рагозиной еще не выпустили, когда у нас в июне 1974 года начались гастроли в Англии. Поездка оказалась совершенно жуткой из-за того, как нас там принимали. Каждый день проходили шумные демонстрации в защиту Панова; по улицам ездила машина, наверху стояла клетка, а в клетке сидела огромная кукла – Брежнев в балетной пачке. Во время выступлений в театре «Колизеум» наших артистов закидывали яйцами, на сцену бросали гвозди, шурупы, толченое стекло, мышей в зале выпускали, листовки разбрасывали. Помню, как я на спектакле «Спартак» нагнулась, и вдруг над ухом что-то просвистело. Начинаю танцевать монолог Фригии – и вижу, что вокруг меня яйца разбитые растекаются по сцене… Наш отель находился рядом с театром, и нас водили по живому коридору из полицейских туда и обратно. Около артистического входа, когда мы выходили, тоже все было оцеплено. Так что с одной стороны театра бушевала демонстрация: «Русские, убирайтесь вон!» – а с другой – к нам рвались поклонники. Зрители, непричастные к политике, принимали нас очень хорошо, много аплодировали, осыпали цветами. В зале одни мышей пускали, а другие выражали артистам свою поддержку: какая-нибудь леди в бриллиантах брала эту мышку двумя пальчиками, засовывала к себе в сумочку и продолжала спокойно смотреть балет. Когда на одном из представлений опять начались выкрикивания лозунгов, со второго ряда партера поднялся немолодой англичанин, засучил рукава и влепил кричавшему пару затрещин. Публика одобрила это аплодисментами.
Нас всех собрали в посольстве и объявили: «Гастроли будут продолжены, но имейте в виду – ходить только по этим живым коридорам, никуда не отлучаться, ни с кем не общаться. “Ковент-Гарден”, где сейчас выступают Нуреев и Макарова, ни в коем случае не посещать!» Мы с Володей все это выслушали, а потом обратились к послу: «Мы не сможем объяснить нашим английским друзьям, почему нам нельзя встретиться. В “Ковент-Гарден” все равно пойдем, несмотря ни на какие демонстрации. Мы хотим посмотреть спектакли, нам это даже профессионально необходимо – и так мало видим! Понимаем, у вас свои правила, но тогда отправляйте нас в Москву. При таких условиях здесь не останемся!» Посол «посовещался с товарищами» и распорядился нас отпускать. А мы с Володей пообещали (чтобы посольские чиновники не слишком расстраивались), что не будем садиться в первый ряд партера в «Ковент-Гардене». Так и смотрели вдвоем спектакли Макаровой и Нуреева – больше никто из труппы не рискнул к нам присоединиться. Причем не только в театре бывали, но и встречались и с Наташей, и с Рудиком, в гости к ним заходили.