В такое время года чуть ли не слышно, как подо всем поднимается вода. Она наполняет древние стоки и подвалы. Наполняет зарытые колодцы и забытые канализационные кульверты, заброшенные галереи и выработки восемнадцатого века под ранневикторианскими таунхаусами, полузакрытые штольни, – что внезапно открываются в садах и при ближайшем изучении оказываются заполнены бесполезным закаменевшим железняком, словно детскими головками, – скрытно, но решительно пробиваясь наверх, зима за зимой, меж многослойными лабиринтами древних подземных механик.
Не сказать чтобы внизу что-то по-настоящему текло. И все же уровень подземных вод поднимался и опускался. Она капала и сочилась. Фильтровалась через расколотые слои породы под рощами – через безумную, непредсказуемую, неизмеримо богатую геологию, через топливо для промышленного света и магии, когда-то изменившее мир: деньги от железа, деньги от локомотива, деньги от пара и тонтин, необработанные подземные деньги, спрятанные в несогласно залегающих пластах, тайных жилах и пустотах, в перемешанном сланце, огнеупорной глине, гудроне, каменноугольных свитках и тонкослойном известняке, чтобы выбраться утечками и ручейками над музеями, экотропами и закрытыми железнодорожными ветками; а сопутствующее оседание втихомолку обгладывало поверхностную архитектуру Ущелья, медленно стягивая узкие улочки вниз с лесистых склонов. Ущелье направляло реку, но само по себе было не более чем губкой, накапливало капля за каплей огромные водоносные слои в гниющей матрице своей истории. Тем временем в городе новые дороги проявляли тенденцию сдвигаться и идти рябью; а в доме 92 по Хай-стрит разразился слезами и вонью трехкомнатный подвал с кирпичными бочарными сводами и кухонной плитой конца девятнадцатого века.
От сырости новомодные меловые и клеевые краски по всему дому пожелтели в одночасье. Она сидела, слушая дождь, лай собак по соседству, странный гул кухонной флуоресцентной лампы. Перед окном на улицу вечно влажно кашляли. Стоило выглянуть, как старики, утомленные и ноющие за своими сплетнями, оказывались молодежью. На первых порах нервно, но она все же вернулась в поля за городом; и через несколько дней очутилась у пруда, где последний раз видела официантку.
Пруд выглядел шире. Его гладь шла рябью от ветра, ямочками от дождя. Виктория уставилась на клок камышей посередине: ничего. Лепестки подводных цветов словно чуть потускнели. Над лесом зависла какая-то дымка или туман. Виктория ежилась под ЛЭП, словно в каком-то укрытии; подавила порыв снять туфли и войти в воду. Она все пыталась и никак не могла вспомнить – признать, – что здесь произошло. Но, в конце концов, а что вспоминать? В нынешнем устройстве мира люди не входят в пруд так, словно спускаются по лестнице в метро на Оксфорд-Серкус в безлюдный вечер среды. Не исчезают на глазах. Перл отлично знала, что за ней наблюдают. И не столько Виктория – которая со своей красивой машиной цвета латте и лондонским стилем никогда не считалась здесь за настоящего игрока, – сколько владелец голоса среди ожидающих деревьев. В Перл все знало об этом полускрытом взоре; она искала его одобрения, чувствовала и приветствовала его вес. Тем утром она пришла к пруду быть увиденной.
От этого понимания Виктории поплохело. Она потянулась рукой за спину, уперлась в вышку, позволила той принять на себя ее вес. Через тело прошел быстрый пульс вышки, и она инстинктивно вскинула взгляд между стеклянных изоляторов к серому небу. По лицу побежал дождь. Ветер прекратился. Посмотрев на ладонь, она обнаружила, что та вся в ржавчине.
– Облезлая рухлядь, – прошептала она.
Куда бы она после этого ни шла, всегда видела на среднем расстоянии, как кто-то дрессирует маленькую собачку. Позже обнаружила «Тойоту» Осси на обочине улицы Бледных Лугов.
Такси в ней было уже не узнать. От машины сквозило какой-то бессмысленностью. Одна шина спущена. Корпус окрашивала высохшая грязь разбавленного серого цвета, словно кто-то вращал передние колеса, пытаясь проехать через рощу за стоянкой. Даже окна были замызганы. Кастроловская куртка, с искаженным цветом из-за странно распределенного в салоне освещения, висела на спинке водительского кресла; сзади он оставил желтую строительную каску и рабочий жилет с логотипом какого-то местного девелопера; два-три выпуска старомодной порнухи на толстой глянцевой бумаге. «Ты осторожней ходи на Бледных Лугах по ночам», – вспомнила она его предостережение. Возможно, он забыл собственный совет.
Этой площадкой, изначально бывшей небольшим известняковым карьером под боком холма, пользовались не столько для парковки, сколько для разворотов: лужи грязной воды глубоко избороздил и исковеркал грузовой транспорт средней тяжести. Из трещин и углублений в стене карьера пробивались клоки папоротника. Сами луга уже поколение назад прихорошили и превратили в спортивные площадки. По виду и не скажешь, чтобы они когда-то были бледными. Когда ей померещились голоса, она окинула взглядом оба конца дороги. Воздух был темным и заляпанным дождем – легко подумать, будто кто-то едет, хотя никто не едет. Она громко постучала по крыше «Тойоты» на случай, если Малыш Осси спит внутри. Ничего не произошло, разве что она представила, как он свернулся с пугающей компактностью крошечного млекопитающего в каком-то не видном ей уголке. В конце концов она быстро ушла через спортивные площадки и добралась до дома через Нижний Город.
Ей уже осточертели что дочь, что отец. Она чувствовала, как задвигает в дальний ящик весь этот период – и ведь не стоило этого делать, но вот, уже делала. «Мне нужно яснее смотреть на мир, – говорила она себе. – Мне нужно прочистить голову». Стоя в то утро у пруда, она слышала, как шепчет: «Но я не понимаю, что ты имеешь в виду!» – будто официантка стоит рядом и готова спорить; или как будто где-то существовало описание всех этих событий, на котором они могли бы сойтись. Дома она составила список дел на завтра, первым пунктом – завтрак в своем саду.
Но для этого оказалось слишком дождливо, так что она сидела у окна на площадке первого этажа с ноутбуком на коленях, ела кукурузные хлопья прямо из пачки и отвечала на почту. Деньги кончались. Теперь она была как все остальные: просматривала адресную книгу, рассылала сигналы бедствия, искала работу на дому. Время от времени смотрела через стекло на промокший газон, разросшуюся розовую арку, желтеющие кустики монбреции. Сколько еще надо наводить порядка. Внезапно все стало унылым и заросшим.
Шоу на связь не вышел.
В Лондоне он ей показался таким же эмоционально отсутствующим, как и всегда. Если глубина его нервозности озадачила, а его любимый ресторан – ужаснул, то от комнатушки с мрачной россыпью дребедени вовсе передернуло. Он всегда будет хотеть так жить – под боком общего туалета с необъяснимыми пятнами: не из-за экономии, а чтобы не высовываться, уйти ниже какого-то радара, почувствовать который больше никому не хватало примитивности. Но нельзя же показывать человеку, что ты видишь его насквозь. «Люди мнят, будто у них есть плавательный пузырь, какое-то базовое допущение – не столько о себе, сколько о мире, – которое держит их на плаву, – писала она ему. – А потом узнают, что нет.
Штука в том, что я всегда хочу рассказать тебе о своей жизни, но почему-то никак не могу. Не странно ли?»