Ужас, да и только! Тянется, тянется и нескончаема кажется ночь, а ночью – треск, вой, свист, плеск волн кажутся еще страшнее и зловещее! Целых три дня длилась буря, а потом целый день был штиль, и только чрез неделю мы приехали в Копенгаген.
Первый раз в жизни в заграничном городе. Какое же первое впечатление? Помню ясно, что меня поразила всего более какая-то невиданная еще мною городская опрятность, а затем высокие цилиндрические тополи, придававшие городу также необычайный для меня вид. Я тотчас же отправился по госпиталям, сделав предварительно визиты директорам госпиталя и клиник. Прием был очень радушный; видно было, что датские профессора еще не скучали от наплыва любознательных иностранцев. Только один, не профессор, а известный в то время в Копенгагене оператор (именно литотомист), видимо изумленный моим посещением, отказал мне присутствовать при его операциях, сказав коротко и ясно, что этого нельзя допустить.
Уже и в то время явно обнаруживалась ненависть датчан к немцам. Очевидно было присутствие двух враждебных лагерей и в ученом сословии. Несколько докторов и прозекторов из датчан, очень любезно отнесшихся ко мне, при первом же удобном случае раскрывали мне душу полную ненависти к немцам.
– Всех, всех мы готовы принять по-дружески, только не немцев – наших злейших врагов.
Мне живо припомнились эти слова, очень живо, в Берлине, в 1863 году. Я в почтовой карете еду из Гамбурга в Берлин. Для чего это я, думаю я по дороге, накупил столько фуляров
[267] в Гамбурге? Мне нравится утирать нос фуляром, и притом мой Мойер всегда носил в кармане фуляр. Да, он нюхал табак и потому не употреблял белых носовых платков, а тебе зачем – ведь ты не нюхаешь? Ну да, впрочем, что же, разве много истрачено? Однако же давай-ка считать. И вот, едва ли не в первый раз в жизни, я принялся сводить приход с расходом. Ведь так, пожалуй, не хватит и на полгода того, что осталось в кармане. Ну, это еще что? Давай-ка сочтем, благо никого нет из пассажиров. Начинаю вынимать из бокового кармана; во-первых, что это? А, датский паспорт! Вот подлецы: слупили чуть ли не три талера за паспорт, а на черта его! Еще, пожалуй, с ним беды наживешь. Ведь этакое нахальство навязывать проезжим иностранцам свои датские паспорта, чтобы содрать 2–3 лишних талера! Тут стоп! Остановка; дверцы кареты отворяются, влезает офицер. Милости просим. Счет деньгам приходится отложить. Посмотрим, что за особа. Молчание.
– Вы, верно, русский? – слышу вопрос.
– Да, я из России.
– Я узнал это по запаху.
– Как, неужели от меня пахнет?
– Нет, не от вас, а от ваших сапог и вашего бумажника, который вы держите в руках.
Тут я обращаю внимание на мой бумажник и прячу его скорее в карман.
– Я познакомился недавно со многими русскими из высшего круга, – продолжал офицер, смотря на меня в упор, чтобы не упустить из виду Knalleffect
[268], неизбежный, по его мнению, для всякого русского, когда он слышит от немца о знакомстве его с высшим кругом.
– Да, я танцевал также с вашею государынею. Ее императорское величество, дочь нашего короля, была очень благосклонна к нам, прусским офицерам, и изъявила желание протанцевать с каждым из нас.
Сказав это, прусский офицер как-то особенно поднял голову, бросил на меня выразительный взгляд и, предложив мне без результата сигарку, закурил и погрузился в думу.
А я, не успев счесть содержимое в моем пахучем бумажнике, принялся считать в уме и постоянно сбивался в счете, задремал и заснул.
В Берлине мы были поручены нашим министром, князем Ливеном, некоему ученому, пиетисту, профессору Кранихфельду
[269]. Это был окулист, заведывающий частною глазною клиникою, и вместе с тем профессор, если не ошибаюсь, гигиены или чего-то в этом роде. Первым делом Кранихфельда было приглашение нас к нему на чай. Мы нашли у него за чайным обществом, кроме жены, трех или четырех дам и еще двух или трех пожилых господ. Тут из разговоров мы узнали, что Кранихфельд придерживается гомеопатии.
– Представьте себе, – говорил он нам, – как случайные факты и наблюдения подтверждают иногда учения, в глазах скептиков и вольнодумцев кажущиеся невероятными. Мы недавно вечером сидели в саду под кустом цветущей бузины и на другой же день все получили насморк и небольшой катар: similia similibus
[270]. По моему опыту, нет более надежного средства против простудных катаров, как бузинный цвет.
Поговорив, напившись чаю, и притом чисто немецкого (русский чай был тогда еще редкостью в Берлине и продавался дорого, вместе с икрою, сладким горошком, в одной только русской лавке), мы принялись, по предложению Кранихфельда, за пение псалмов; нам роздали какие-то брошюрки, одна из дам села за фортепьяно, и все начали подпевать, кто как умел.
Это занятие, с некоторыми паузами, продолжалось без малого часа два и стало нам прискучивать; но делать было нечего, пришлось оставаться до конца. Наконец, мы распростились, с твердым намерением не приходить более на чай к Кранихфельду.
Все, что он для нас сделал, во время своего инспекторства, состояло в том, что он познакомил нас с некоторыми из профессоров. Самый главный [из них] был старик Гуффеланд, сроднившийся с нашим известным Стурдзою
[271].
Я на Стурдзу гляжу библического,
Вокруг Стурдзы хожу монархического.
(Пушкин)
Физиономия всех этих господ уже с первого взгляда обращала на себя внимание выражением какого-то торжественного спокойствия; у иных это выходило с натяжкою и было более продуктом искусственным, а у других шло изнутри. К числу последних принадлежал и Гуффеланд. Высокий, седой, несколько бледный, с зеленым зонтиком на глазах, он импонировал своим лбом, видневшимся выше зонтика, и подбородком. Он говорил торжественно и спокойно. Спрашивал кое-что о Дерпте. Гуффеланд в то время не держал уже клиники и был на покое, в кругу своей семьи.