К твоему сведению, барон, подобные жестокие сцены происходили чуть ли не ежедневно, однако до сей поры заканчивались только плачем, а в юности слезы высыхают быстро. Но в тот вечер Эжени, встревоженная преследованием незнакомца, возвращалась домой с благой надеждой доверить матери свои страхи и попросить ходить с ней несколько дней до ателье и обратно; она верила, что мать одобрит эту предосторожность, но вместо признательности и участия ее встретили бранью и кулаками. От негодования Эжени с силой оттолкнула Жанну и закричала:
«Поосторожней, матушка! Осторожней, а то доведете меня до греха!»
«Она мне угрожает! Ах ты поганка вшивая, она еще угрожает!»
И, взбешенная невиданным сопротивлением, Жанна набросилась на Эжени с такой яростью, что только соседям удалось вырвать девушку из-под тумаков продолжавшей сыпать грязными ругательствами матери.
«Мужа заморила, убьет и ребенка», – услышала Эжени чей-то шепот.
И в первый раз девушка спросила себя, обязана ли она жизнью, в которой она света белого не видит от тяжелой работы, обязана ли она жизнью женщине, которая зовется ее матерью.
– Это не женщина, – воскликнул Луицци, – это чудовище!
– Нет, мой господин, ты не прав. Если бы дочь Жанны походила на нее, Жанна не лупила бы ее почем зря и так часто, потому что такая дочь по природе своей имела бы те же повадки. Но такова мораль в вашем обществе: то, что является достоинством наверху, считается недостатком внизу, и за аккуратность, которую вы требуете от своих детей, простой народ упрекает своих; и наконец, в вашем кругу женщина, не следящая за собой, покрывает себя позором, а в народе о модницах пренебрежительно говорят: «Ишь, вырядилась!» С другой стороны, если бы Жанна колотила дочь, родственную ей по духу, то последняя переносила бы побои без особых страданий – подумаешь, синяки да шишки! Жанна сама была так воспитана, и получилась вполне порядочная женщина – ведь руки-ноги-то, чай, остались целы! И потому она искренне считала, что ей подобает обращаться с дочерью только так, как обращались с ней самой.
После долгих увещеваний она твердо обещала соседям не трогать Эжени, когда та вернется домой. И что же? Едва Эжени появилась на пороге, Жанна встретила ее новыми оскорблениями, а когда поток брани наконец иссяк, потребовала:
«Проси прощения!»
«За что? За то, что вы меня избили?»
«Проси прощения!»
«За то, что я не могу работать восемь дней в неделю?»
«Проси прощения!»
«За то, что не хочу быть плохой?»
«Проси прощения! Проси прощения!» – все громче визжала Жанна, распаляясь все сильнее от собственной неспособности преодолеть пассивное сопротивление дочери, которая подобно маленькой собачке падала на спину перед волкодавом и как бы говорила: «Бейте меня, убейте меня, все равно не уступлю!»
Жанна обещала не трогать больше Эжени и сдержала свое слово, но напоследок пригрозила:
«Погоди, ты еще заплатишь мне за все!»
Вот так они и жили.
Тем не менее следующие несколько дней прошли без новых потрясений. Вот только наутро Эжени опять встретила неподалеку от ателье госпожи Жиле человека, ставшего причиной ее последних страданий. В первый момент она испуганно остановилась, но, увидев, что он собирается подойти к ней, убежала, крикнув ему со страхом в голосе:
«Оставьте меня, оставьте меня в покое!»
В моем рассказе, барон, есть одно обстоятельство, которое я хотел бы особо тебе разъяснить: Артур вовсе не остался безразличным Эжени, как, впрочем, не остался бы для всякого другого. Да, он внушал ей страх, почти отвращение – возможно; но он вторгся в ее жизнь, занял определенное место в мыслях и укрепился там; не было дня, чтобы воспоминание об этом человеке не тревожило девушку. В следующее воскресенье Тереза стала зазывать Эжени в Тюильри. Но именно в Тюильри они встретили англичанина, и Эжени отказалась – не без слез, конечно, – ведь ее вынуждали пожертвовать таким прекрасным воскресеньем, единственным днем, когда она могла полной грудью дышать свежим воздухом, распрямить худенькую спину, всю неделю согнутую над шитьем. Она горько плакала, но не пошла. Что касается Артура… Увы и ах! Такой же, как и вы все, наглые и ничтожные знатные сеньоры, этот воображала и щеголь удивлялся, что глупая простая девчонка не испытывает никакого восторга или хотя бы признательности к сыну богатейшего лорда, который соизволил показать, что находит ее привлекательной.
– Ты, как всегда, преувеличиваешь, – прервал Дьявола Луицци. – И поскольку ты, по-видимому, адресуешь именно мне свои глубокомысленные замечания, то замечу, что, если не считать нескольких заносчивых болванов, я не встречал в нашем кругу похожего на твое описание человека и уж тем более никогда не видал подобных типов столь юного возраста.
– Вот здесь-то ты заблуждаешься, барон, – возразил ему Дьявол, – именно юнцы – самые отъявленные эгоисты и самовлюбленные хлыщи. В двадцать лет, когда в душе уже нет прежней чистоты, а разум еще не отягощен жизненным опытом, молодой человек не знает узд нравственности и жалости, ибо раскаяние и угрызения совести после неблаговидных поступков ему еще неведомы. Так же и Артур преследовал Эжени, не думая или, вернее, не желая знать, что причиняет кому-то зло; и весьма вероятно, что, даже если бы он отчетливо представлял себе это зло, он с презрением осмеял бы всю испытываемую ею боль. Черт возьми, если бездельник не знает, чем себя занять, неужели для него что-нибудь значит единственный день отдыха бедной девушки? К тому же разве он не стоит всех этих страданий? Разве счастье не в том, чтобы ему понравиться, и разве не перевешивает оно все ее ничтожные радости? Как бы то ни было, в тот день у Эжени не было никакого желания идти в Тюильри, но Тереза уговорила-таки ее пойти на художественную выставку. В воскресный день, день гуляния простолюдинов, они почти не имели шансов столкнуться там с англичанином.
И все-таки они встретились, то ли по воле того, что вы называете случаем, то ли этого человека подталкивала могущественная рука, предназначившая ему роль полномочного представителя зла.
Гордость Эжени восстала от одного вида этого человека и страха, который он внушал; ей стало стыдно за свою готовность убежать без оглядки – да, она еще совсем кроха, но она покажет ему свое презрение, она все равно сильнее этого напыщенного лорда! Она осмелилась посмотреть на него в упор, явно демонстрируя отвращение, но в очередной раз ей пришлось опустить глаза перед безжалостным и подавляющим волю взглядом молодого красавца.
Тем не менее ей удалось затеряться в толпе и благополучно вернуться домой. Только здесь она чувствовала себя в безопасности. Но, оставшись одна и с отчаянием оглядев убогую комнатушку, которая стала для нее тюрьмой, комнатушку, где умер ее любимый отец и где ей пришлось терпеть столько мук и унижений от матери, она зарыдала, зарыдала от горя, которое не имеет названия, если только не возводить на него напраслину, именуя завистью; от горя, которое всегда устремлено ввысь и не утихает, даже если опускает глаза и сменяется покорностью; она обливалась слезами от горя, которое не разделили бы люди ее сословия, ибо им не дано понять чувств, владевших ее сердцем, от горя, тем более непонятного людям высшего общества, потому что они никогда не признают, что бедной девушке доступны тонкие переживания. Изгнанная из низов собственной натурой, не принятая в верхах из-за нищеты, она плакала в полном одиночестве.