Уронив голову на грудь, он перестает двигаться. Из разбитого рта на пол тянется кажущаяся бесконечной тонкая паутинка кровавой слюны.
* * *
Между квартирой Андрея и загородным домиком с оборудованной мясницкой была одна остановка. Радаев попросил напарника заехать на минутку к нему домой. Сказал, что забыл бумажник. Лапин знал, что он врет, но в подробности вдаваться не стал. Только шепнул, прежде чем разблокировать дверь:
– Ты только мухой давай, ладно? Не хочу с этим один сидеть.
Радаев кивнул и не мухой даже – пулей взлетел, перепрыгивая через две ступеньки, до самой квартиры. На требовательный звонок дверь открылась не сразу. Еще бы, настолько рано его никто не ждал. Сонная Ольга в домашнем халате вжалась в стену, пропуская мужа. Кажется, сегодня суббота?
Не разуваясь, Радаев протопал в кухню. Там, фыркая и отдуваясь, сполоснул лицо холодной водой. Дергая небритым кадыком, долго пил прямо из чайника. Понимая, что своим поведением пугает и без того перепуганную Ольгу, он, однако, добивался иного. Попросту пытался успокоиться, чтобы не придушить эту лицемерную крысу сию же секунду.
– Оля…
Он вдруг осознал, как давно не называл жену по имени. Округлое, мягкое, сейчас оно царапало горло, казалось чужим и незнакомым. Радаев откашлялся, глотнул воды, с грохотом поставил чайник на плиту.
– Оля, принеси расческу. Что-то я растрепался, пока бежал.
Не отрывая от стремительно бледнеющей жены взгляда, он взъерошил мокрые волосы. Стричься он старался коротко и расческой пользовался нечасто, когда долго не мог добраться до парикмахерской. Старая металлическая гребенка, еще от бати осталась. Похожие на дельфинов завитушки, гравировка «50 коп.» с одной стороны, стилизованное слово «Гатчина», название фабрики, наверное, с другой. С левого краю не хватало зубца. Если бы у Радаева были друзья, он бы мог сказать, что знает ее лучше, чем старого друга.
– Вот…
Ольга ожидаемо принесла свою деревянную массажку с какой-то щетиной вместо зубьев. Пухлые руки жены подрагивали. Радаев принял расческу, провел по волосам, морщась от прикосновений жесткой щетины к раздраженной коже.
– Ну как?
Ольга неуверенно улыбнулась. Радаев улыбнулся в ответ и ударил. Удар получился не столько сильный, сколько болезненный; получив по лицу расческой, Ольга скорчилась на полу. Острые иглы разорвали ей губу, оставили на щеке множество мелких дырочек. Нависнув над женой, Радаев принялся охаживать ее по голове и плечам, но Ольга закрывалась, так что страдали в основном руки. От каждого удара она всхлипывала и заходилась дрожью, но молчала, не срывалась ни в плач, ни в крик. Привычно сносила наказание так, чтобы не услышала дочка.
– Почему, с-сука, почему?! Ты как посмела, дрянь?! Ты что там себе напридумывала?! НА МЕНЯАААА?! УУУБЬЮУУУ!
Забылся. Сорвался. Заорал так, что, казалось, стекла посыплются. Ворот Ольгиного халата сам намотался ему на руку. Радаев выронил расческу и принялся лупить жену раскрытой ладонью. С каждым ударом ярость подавляла страх, делала его мелким, незначительным. «Я никого не боюсь! – в запале думал Радаев. – Это меня все боятся!»
Когда в него врезалось что-то маленькое, яростное, замолотило в спину, он едва не ударил наотмашь. Вовремя спохватился, выпустил Ольгу. Жасмин упала на мать, стараясь закрыть ее всем телом. Дочку трясло от рыданий, и среди всхлипов Радаев с трудом разобрал короткую отчаянную мантру:
– Не трогай маму! Не трогай маму! Не трогай маму!
Радаев отступил, виновато развел руками. Такого с ним еще не случалось. Жасмин ни разу не влезала в их тихие разборки. Ярость улетучивалась, словно гелий. Из неведомых глубин всплыло основательно подзабытое чувство вины.
– Принцесса, мы с мамой…
Он закашлялся. Дикий, растрепанный, с выпученными красными глазами.
Новая мантра оказалась еще короче:
– Уйди! Уйди-уйди-уйдиуйдиуйдиуйдиуйди!..
Мягко высвободилась Ольга. Стиснула дочку в объятиях, пряча ее заплаканное лицо у себя на груди. Словно невзначай прикрыла ей уши.
– Он сказал, что ты исчезнешь, – шмыгая кровью, гнусаво пробормотала она. – Исчезнешь из нашей жизни. Навсегда. А мне больше ничего и не надо.
– Исчезну, значит? Ну, хорошо! Вернусь, мы еще с тобой договорим…
Радаев многообещающе оскалился. И все же, когда в спину ему прилетела брошенная слабой детской рукой злополучная расческа, втянул голову в плечи, как пес поджимает хвост. Вдогонку, стегая сильнее любой плети, несся дрожащий тоненький голосок:
– Уходи! Уходи от нас! Уходи совсем!
* * *
Древо принимает его как родного. Никогда, даже дома, в самые лучшие дни, он не погружался в умиротворение настолько полное, что в нем хочется раствориться. В дупле стоит приятная прохлада, остужающая горящие раны. Он висит вниз головой, когтями цепляясь за выступы, купаясь в стекающей сверху древесной крови. Живительные соки, бегущие по венам Древа, здесь просачиваются наружу, образуют тоненькие ручейки, дарующие исцеление всему живому. Пахнет мокрой корой, палой листвой и, самую малость, дохлятиной. Он вспоминает, что иногда приносит сюда остатки добычи.
Подставляя голову под древесную кровь, он раскрывает клюв, ловя ее маслянистую живость. Уходит усталость, исчезает боль – все, как обещано. Довольный клекот вырывается из его глотки. Раскинув крылья, он так и не достает противоположных стен. Если только сложить вместе троих таких же… Радаев моргает и настороженно крутит головой, впервые задумываясь – а есть ли еще такие же, как он?
Но мысль не держится долго. Восстановление отнимает силы. Голод напоминает о себе – единственная достойная мотивация, чтобы покинуть уютное, похожее на утробу, гнездо. Огромные когти, венчающие сгибы сложенных крыльев, впиваются в древесину. Скользя по куполу к выходу, он не может нарадоваться на свое новое тело – не чета старому неуклюжему, двуногому. Двуногие… С потолка ему открывается вид на украшающие стены вырезанные рисунки – сплошь двуногие, в странных одеяниях, склоняющие колени, протягивающие руки, полные подношений – младенцев, животных, частей тел. Их лица кажутся ему смутно знакомыми. Он видел одно такое, совсем недавно, изувеченное, залитое кровью.
Шурша оперением, он переползает к выходу, не замечая, как на потолке раскрывается изображение крылатого демона с искривленным клювом. Открытое пространство встречает его мягкими сумерками. Здесь, среди занавесок из листвы, всегда сумерки. Зеленые, как… Он силится найти сравнение, но уже с трудом вспоминает, что значит сравнивать. Пустое брюхо ворчит. Голод – вот что по-настоящему важно. Ловко вскарабкавшись на ветку повыше, он замирает среди листьев, сливается с ними, врастает в них перьями.
Для дальних перелетов он еще недостаточно силен. Инстинкт и память – не его, пока что еще не его память, – подсказывают, что нужно просто подождать, и они придут. Все они приходят сюда. Всегда. Не отрывая взгляда от ветки-тропы, он одним глазом смотрит на свое гнездо: вздутый кап невероятных размеров и еще более невероятной формы. Гнездо напоминает что-то из жизни его-двуногого. В том месте, где обитал он и ему подобные, встречались такие… укрытия? Он не понимает, для чего они предназначены. Двуногие там не живут, не едят и не спариваются. Скорее обращаются к кому-то могущественному, непознаваемому. Впрочем, эти мысли быстро теряют смысл. Его все больше занимает голод.