Дюкуп резал, как остро отточенный перочинный нож, поджимал губы, время от времени поворачивался к Лурса.
«…Его ответы, его поведение продиктованы той же гордыней, даже притворная попытка покончить с собой в момент ареста не что иное, как желание вызвать интерес к своей особе…»
Лурса невольно взглянул на Эмиля Маню, и на губах у него промелькнула неопределенная улыбка.
Все это правда, он сам это почуял! Мальчишку грызет сознание своей неполноценности…
Однажды, когда Лурса отправился на улицу Эрнест-Вуавенон побеседовать с госпожой Маню, Эмиль при их встрече спросил адвоката, горько усмехнувшись:
— Она показывала вам акварели? Наш дом забит ими сверху донизу… Это было увлечением моего отца… Все вечера, все воскресные дни он разрисовывал почтовые открытки…
Помолчав немного, он, очевидно, почувствовал потребность пояснить свои слова:
— В моей спальне есть умывальник — таз и кувшин, расписанные розовыми цветами… Только я не имею права ими пользоваться — вдруг разобью… И, кроме того, при мытье летят брызги… Словом, я поставил на белый деревянный столик простой эмалированный таз и положил на пол кусочек линолеума.
Все причиняло ему страдания: и купленный по дешевке плащ мерзкого цвета, и туфли, к которым уже раза два-три подбивали подметки, и тон матери, невольная почтительность, с какой она говорила о богатых людях и о молоденьких девушках, своих ученицах.
Он страдал, обслуживая у Жоржа бывших своих школьных товарищей, страдал, когда каждое утро приходилось обметать метелочкой пыль с книжных полок.
Страдал, что сидел взаперти в магазине с утра до вечера, страдал, так как жизнь текла мимо и он наблюдал ее лишь сквозь витрину.
Страдал, видя, как в одиннадцать часов юноши вроде Эдмона Доссена с учебниками под мышкой возвращались с занятий и, прежде чем отправиться завтракать, раз пять-шесть пробегали по улице Алье.
А ведь приходилось еще работать рассыльным, шагать по всему городу с огромными пачками книг, звонить у дверей клиентов господина Жоржа, и слуги иногда давали ему на чай!
Дюкуп сказал не все. Ему неизвестны были эти подробности.
«Бунтарь… Обидчивый…»
И этого хватало! И еще одно замечание, отягчающее вину: «А ведь он имел перед собой только добрые примеры…»
Лурса поискал глазами глаза Эмиля. Ну конечно, только добрые примеры! Как же иначе, черт побери!.. Достаточно поглядеть на портрет его отца, такого кроткого, такого всем довольного, хотя багровый румянец на скулах и узкие плечи выдавали его неизлечимый недуг.
Чертежник на заводе Доссена, выпускающем сельскохозяйственные машины, он величал себя: «Начальник технической службы». Родом он был из Капестана. Отец его умер, осталась только мать.
Когда отец Эмиля скончался, пришлось, как и прежде, высылать старой госпоже Маню на жизнь двести франков в месяц, и старушка писала на своих визитных карточках: «Эмилия Маню, из Капестана, живет на ренту».
А разве мать Эмиля не велела выгравировать на медной дощечке: «Преподавательница музыки», хотя не имела диплома и могла дать детям лишь первоначальные навыки игры на пианино и самые поверхностные знания молоденьким девушкам, глубоко равнодушным к музыке!
А их бифштексы! Эмиль как-то раз намекнул на эти самые бифштексы: крохотные, тонюсенькие кусочки мяса… Сопровождаемые к тому же традиционной фразой: «Ешь, тебе нужно набираться сил…»
Что тут мог понять Дюкуп? Да и все сидящие в зале.
«Следствием установлено, что вплоть до нынешней осени Эмиль Маню имел только одного друга, вернее, приятеля — Жюстена Люска, сына торговца, который работает как раз напротив книжной лавки Жоржа, где служит Маню… Они вместе учились в городской школе… Следует заметить, что Маню считался прекрасным учеником, легко усваивал все предметы, всегда имел отличные отметки… Люска же по причине его рыжей шевелюры, его фамилии, его настоящего имени Эфраим и восточного происхождения отца травили одноклассники…
Два мальчика, два различных уже в ту пору темперамента… Люска, кроткий, терпеливый, молча сносил насмешки, даже самые грубые, если не жестокие…»
И это правда! Только Дюкуп, разумеется, опять ничего не понял! А правда в том, что Люска, стремясь постичь тайны коммерции, нанялся продавцом в «Магазин стандартных цен», торговал, нисколько этим не стесняясь, прямо на тротуаре, был, как говорится, зазывалой; а ведь это еще более унизительная и трудная работа.
Одевался он плохо, но не обращал на это внимания. Ему говорили, что от него воняет совсем как в лавке его папаши, и он не спорил. Владельцы «Магазина стандартных цен» запрещали своим уличным продавцам носить пальто, что, по их мнению, придало бы молодым людям вид жертв, и им приходилось зимой поддевать под пиджак два свитера.
«Нам удалось установить, что именно Маню настаивал, чтобы его товарищ ввел его в вышеуказанную группу молодых людей, которых можно было бы назвать, правда не без романтического преувеличения, „золотой молодежью“ нашего города… В тот вечер шел дождь, и в восемь часов тридцать минут Маню ждал Люска под большими часами, служившими вывеской господину Трюфье на улице Алье… Люска пришел с запозданием, так как у его матери, что случалось нередко, начался сердечный припадок…
Молодые люди направились в „Боксинг-бар“, где должны были встретиться с членами группы, ибо именно в этом баре происходили их сборища…»
Лурса, который, казалось, задремал под звук голоса следователя, медленно поднял голову, так как Дюкуп перешел к самому щекотливому пункту.
«Поскольку жалоб не поступало, поскольку никакого ощутимого вреда вышеупомянутая группа не причиняла, следствие не сочло необходимым останавливаться на некоторых поступках и действиях ее членов… Допустим, что эти молодые люди подверглись тлетворным современным веяниям, что на них оказали пагубное влияние известная литература, фильмы, некоторые примеры, бороться с которыми у них не хватало моральных сил…»
И Дюкуп докончил мысль, гордясь своей утонченностью: «Мы не помним той эпохи, когда романтизм требовал, чтобы молодые люди были непременно больны чахоткой… Самые пожилые из нас еще помнят те времена, когда идеалом молодежи был кавалерийский офицер, потом уже почти на нашей памяти пришла эпоха „прожигателей жизни“, „клубменов“. А сейчас мы живем в эпоху гангстеризма, и не следует удивляться тому, что…»
Лурса не мог отказать себе в удовольствии буркнуть в бороду:
— Болван!
Слишком это было легко! Было это и верно, и неверно! Впрочем, один только он знал это, один он, неповоротливый, тяжеловесный, чудовищно реальный среди всей этой нежити.
Сегодня утром он не выпил ни капли. Он ждал перерыва, чтобы сбегать в бистро напротив суда и залпом проглотить два-три стакана красного вина; время от времени он впустую растравлял свое презрение и злобу, и отсюда, как ему казалось, шла горечь, та, что мучила его по утрам.