– Бедное дитя, – произнес Сатин. Столик перед ним был почти полностью заставлен пустыми стаканами. Время от времени хореограф передвигал их, прикидывая, как лучше выстроить сцены «L'Enlevement». Сатин пьет вино как француз, подумал Итагю, никогда не напивается до скотского состояния. Вот и сейчас он просто становился все более неуравновешенным и нервным по мере увеличения числа пустых стаканов, изображавших танцовщиков и балерин. – Она знает, куда делся её отец? – спросил Сатин, поглядывая па улицу.
Вечер выдался безветренным и жарким. И мрачнее, чем любой другой на памяти Итагю. Позади них маленький оркестрик заиграл танго. Негритянка встала и вошла в кафе. На юге огни Елисейских полей высветили тошнотворно желтое брюхо низкой тучи.
– Отец исчез, и она свободна, – сказал Итагю. – Матери не до нее.
Русский бросил на него быстрый взгляд. На его столике упал стакан.
– Или, скажем, почти свободна.
– Папаша отправился в джунгли, так надо понимать, – изрек Сатин.
Официант принес еще вина.
– Подарок. Что он ей раньше обычно дарил? Видели ее меха и шелка? А то, как она разглядывает свое собственное тело? Вы слышали аристократические нотки в ее речи? Он подарил ей все это. Или через нее он предназначал все это для самого себя?
– Итагю, она определенно может быть самой щедрой…
– Нет. Нет, это всего лишь способность отражать. Девушка служит своего рода зеркалом. Любого, оказавшегося перед зеркалом, она превращает в своего несчастного отца – вас, этого официанта, старьевщика на соседней безлюдной улице. И вы видите отражение призрака.
– Месье Итагю, похоже, чтение этих книг убедило вас в том, что…
– Я назвал его «призраком», – тихо перебил Итагю, – но это не Лермоди. Во всяком случае, Лермоди – лишь одно из его имен. Этот дух витает и здесь, в кафе, и на окрестных улицах, возможно, люди во всех уголках земли вдыхают зараженный им воздух. Чей образ принял этот дух? Только не Бога. Нам неведомо имя того всесильного духа, который способен внушить взрослому мужчине стремление к необратимому полету, а юной девушке – страсть к самовозбуждению. А если нам все-таки ведомо его имя, то это имя – Яхве, и все мы евреи, поскольку никогда не осмелимся произнести его вслух.
Для месье Итагю такая речь была серьезным поступком. Он читал «La Libre Рагоlе»
[260] и был среди тех, кто плевал в капитана Дрейфуса.
У их столика остановилась женщина; она просто стояла и смотрела на них, не ожидая, что они поднимутся.
– Присаживайтесь, прошу вас, – радушно предложил Сатин.
Итагю задумчиво смотрел вдаль, туда, где по-прежнему висела желтая туча.
Женщина была хозяйкой модного магазина на улице Четвертого сентября. На ней было расшитое бисером вечернее платье от Пуаре
[261] из креп-жоржета цвета «голова негра» и светло-вишневая туника, застегнутая под грудью, – в стиле ампир. Нижнюю половину ее лица скрывала гаремная вуаль, прикрепленная к маленькой шляпке, пышно украшенной перьями тропических птиц. Веер из страусовых перьев, отделанный янтарем, с шелковыми кисточками. Песочного цвета чулки с изящными стрелками на икрах. В волосах две черепаховые булавки с брильянтами, в руках серебристая сетчатая сумочка, на ногах высокие лайковые туфли на французских каблуках и с носами из лакированной кожи.
Кто знает, что у нее «на душе», подумал Итагю, искоса поглядывая на русского. Ее сущность определялась ее одеждой, ее украшениями, благодаря которым она выделялась среди туристок и путан, толпами слонявшихся по улице.
– Сегодня прибыла наша прима-балерина, – сообщил Итагю. Он неизменно нервничал в присутствии вышестоящих особ. Когда он работал официантом, ему не надо было проявлять дипломатичность.
– Мелани Лермоди, – улыбнулась патронесса. – Когда я могу с ней познакомиться?
– Когда пожелаете, – пробормотал Сатин, передвигая стаканы и не отрывая взгляда от стола.
– Ее мать была против? – спросила она.
Матери было все равно, да и самой девушке, судя по всему, тоже. Бегство отца повлияло на нее довольно странным образом. В прошлом году она с радостью училась, проявляла изобретательность и творческие способности. А в этом году Сатину пришлось с ней изрядно повозиться. Они доходили до того, что начинали орать друг на друга. Впрочем, нет: девушка не кричала.
Женщина сидела, погруженная в созерцание ночи, которая, словно бархатный занавес, отделяла их от остального мира. Итагю уже не первый год жил на Монмартре, но ему еще ни разу не удавалось проникнуть за этот занавес и увидеть задник мира. А ей удавалось? Он внимательно разглядывал ее, стараясь обнаружить признаки предательства. Ему раз десять случалось наблюдать это лицо. Оно неизменно складывалось в обычные гримасы, улыбалось, меняло выражение, и эти изменения вполне можно было принять за проявление эмоций. Немецкие механики, подумалось Итагю, способны изготовить ее механическую копию, и никто не сможет отличить механическую куклу от живой женщины.
По-прежнему звучало танго; вероятно, уже другое. Итагю не прислушивался. Новомодный, ставший необычайно популярным танец. Голову и туловище надо держать прямо, шаги должны быть четкими, скользящими, движения отточенными. Не то что вальс, в котором допустимо фривольное кружение кринолина, нескромный шепоток в готовое зардеться ушко. В танго нет места для слов и баловства – только кружение по широкой спирали, которая постепенно сжимается, пока нс остается иных движений, кроме шагов, которые ведут в никуда. Танец для механических кукол.
Занавес ночи висел неподвижно. Если бы Итагю обнаружил механизм, приводящий занавес в движение, веревку, за которую нужно потянуть, то он бы всколыхнул, раздвинул его. Проник бы за кулисы ночного театра. Внезапно он ощутил полное одиночество в кружащем механическом мраке la Ville-Lumiere
[262] и неизбывное желание крикнуть: «Крушите! Рушьте бутафорию ночи, дайте нам увидеть, что кроется за ней…»
Женщина продолжала смотреть на Итагю, ее лицо ничего не выражало, фигура застыла, словно манекен в модном магазине. Пустота в глазах, не человек, а вешалка для платья в стиле Пуаре. К их столику, что-то напевая пьяным голосом, приблизился Поркепик.