Стены расцвечены только светом, отраженным от драгоценных склянок духов, бережно расставленных Викторией на подоконнике. Оставаясь работать в одиночестве, все предпочитают пользоваться кубикулой Виктории: она самая большая и находится ближе всего к улице. За дверью слышно, как Фабия подметает коридор. Бедняжка, наверное, уже несколько раз вымыла порог комнаты в надежде, что ее пригласят пообщаться и поесть. При мысли о Крессе Амара резко садится и сбрасывает ноги с кровати.
— Фабия, поделиться с тобой обедом?
Раздается стук упавшей метлы. Старуха торопливо входит в кубикулу.
— Только если ты что-то не доешь.
Фабия садится возле Амары, наблюдая, как та делит на двоих хлеб, оливки и сыр. Она не говорит ни слова, но провожает взглядом каждый кусочек, словно изголодавшаяся собака, дожидающаяся, пока неосторожный гость уронит со стола крошку. Когда Фабия переплетает пальцы своих тощих рук, под кожей выступают кости. Амара подозревает, что та вынуждена физически сдерживаться, чтобы не начать есть до того, как вся еда будет распределена. Обед с Фабией всегда превращается в испытание. Приходится либо есть с той же скоростью, то есть слишком быстро, либо доедать под ее страдающим взглядом. Амара предпочитает есть быстро.
Первым делом Фабия набрасывается на хлеб и поглощает его за несколько укусов. Удивительно, как ей удается так быстро жевать, не подавившись. Амара никогда не сможет за ней поспеть.
— Эта кубикула всегда была моей любимой, — говорит Фабия, обгладывая оливку, чтобы не оставить на косточке ни единого волокна зеленой мякоти. — Раньше она принадлежала Моле, но несчастная давно мертва. Вон там, в углу, я когда-то рисовала для Париса.
Проследив за ее указующим пальцем, Амара упирает взгляд в самый низ стены. Она прищуривается, и грубые царапины обретают форму собаки.
— Наверное, тяжело было растить здесь ребенка.
— Мой малыш, — говорит Фабия. — Он не всегда меня ненавидел. Когда он был маленький, все души в нем не чаяли. Наши девушки пылинки с него сдували. — Она отбрасывает очередную косточку. — Но когда Парису было четыре годика, старый сутенер, что заправлял здесь до Феликса, сдал его внаем на работу в кухнях через дорогу. — Фабия прерывается, пристально рассматривая остатки хлеба и сыра на своих коленях. — Уж лучше бы он его продал. Но старик оставил его себе. Мой мальчик был слишком хорошеньким. — Она поддается голоду и пожирает последние объедки, обсасывая пальцы и вытирая их о колени. — То же самое я повторяю Крессе. Лучше, когда их продают. Тогда хотя бы можно воображать, что у них все хорошо сложилось. Лучше претерпеть горе сразу, чем потом.
За все это время Амара не произнесла почти ни слова, но у нее все-таки осталась небольшая горстка еды. Чувствуя на себе пристальный взгляд Фабии, она старается есть как можно быстрее.
— Это единственный лупанарий, где ты работала? — неразборчиво спрашивает она с полным ртом сыра.
— Пожалуй, — отвечает Фабия. — Сначала я была домашней рабыней. Родила хозяину двух детишек, правда, этому неблагодарному мерзавцу не было до них никакого дела. Мне так и не довелось увидеть, как выросли мои девоньки. Я думала, что после рождения второго ребенка хозяин позволит мне выйти замуж за одного из своих рабов, мастера на все руки. Мне он приглянулся. По крайней мере он был добр. Но потом он умер, и хозяин стал сдавать меня внаем. Сначала только гостям, членам семьи и тому подобное. Но когда они начинают так поступать, в смысле сдавать тебя внаем, становится понятно, что рано или поздно тебя продадут.
Амара вспоминает, как была рабыней в доме Кремеса. Параллель между ее прошлым и прошлым сидящей подле нее нищей старухи не вселяет воодушевления.
— Ты ведь не с самого рождения была рабыней, верно? — спрашивает Фабия, возможно, почувствовав ее уныние. — Я это всегда вижу.
— Как ты поняла?
— Ты до сих пор ведешь себя так, будто ты что-то значишь.
Амара знает, что Фабия не хотела ее обидеть, однако последний проглоченный кусочек еды камнем оседает в ее желудке.
— Тебе не кажется, что хлеб сегодня был какой-то черствый? — спрашивает она, чтобы сменить тему, и поднимает стоящий у ее ног кувшин. — Ты не могла бы принести нам еще воды? В другие кубикулы тоже стоило бы поставить воды на вечер.
Фабия берет у Амары кувшин и с неутоленным голодом смотрит на нее.
— Каково это?
— Что именно?
— Каково быть свободной?
Каково было быть Тимаретой? Перед мысленным взором Амары вспыхивает прошлая жизнь, полная любви, невинности и надежд.
— Представь, что ты вольная птица и ничто, кроме воздуха, не мешает тебе спикировать к земле или воспарить еще выше. Вот каково быть свободной. — Амара умолкает, поняв, что это лишь часть правды. В памяти всплывает мучительное воспоминание о последнем дне свободы. — Но голод для всех одинаков, Фабия. Голод одинаков и для рабов, и для свободных.
Фабия удовлетворенно кивает. Голод — понятное ей чувство. Она выходит из кубикулы, и тяжелые камни почти мгновенно поглощают звук ее шагов. Амара остается сидеть на кровати, сознавая, что за этими толстыми стенами стремительно мчится мир, хоть она его и не видит. Где-то там, невообразимо далеко, по-прежнему существует ее родной город. Люди, которых она когда-то знала: соседи, пациенты отца, пекарь, всегда оставлявший ей краюху хлеба, Кремес, Ниоба. Все фигуры из ее прошлого по-прежнему живут своей жизнью в Афидне. Но не ее мать. Амара знает, что мать мертва.
Она узнала это в первый же день рабства. После болезненных прощаний Кремес отвел ее к себе в опочивальню. Амара боялась, что он сорвет с нее одежду, но он отобрал у нее принесенный из дома узелок с пожитками. На глазах растерянной и испуганной Амары Кремес рылся в старой кожаной сумке ее отца, пока не нашел то, что искал. Внутри мать спрятала деньги, которые ей заплатили за ее единственного ребенка. «Известный трюк», — сказал Кремес, пересчитывая монеты. Продавая своих детей, наивные родители часто пытались положить начало сбережениям, на которые те в один прекрасный день должны были выкупить свободу.
Амара встает. Ей не хочется вспоминать остаток того дня.
У нее отняли все, на что надеялись ее родители, каждый их подарок, включая последний дар любви ее отчаявшейся матери. Тимарета теперь существует разве что мимолетным отблеском в глазах молодого афинянина. Задача выживания должна лечь на плечи Амары.
У нее осталась всего одна памятная вещь из прошлого. На вделанном в стену крючке висит потертая, затасканная отцовская сумка. Давным-давно, когда кожа, из которой ее сшили, была блестящей и упругой, отец хранил в этой сумке все свои целебные травы и инструменты и посещал с ней пациентов. Амара снимает сумку со стены. Снова опустившись на кровать, она пересчитывает сбережения, которые ей удалось скопить в публичном доме. Их хватит в лучшем случае на еду, да и то всего на несколько дней. Далеко не те огромные деньги, на которые можно было бы выкупить у Феликса свободу. Амара пытается подсчитать, сколько Марцелл ей придется привести к хозяину, чтобы приблизиться к нужной сумме. Это невозможно. Разве что с годами ее тело упадет в цене так же, как обесценилось тело Фабии. Тогда она будет стоить не дороже недельной порции хлеба. Амара гонит от себя эту мысль. Может, однажды Вибо снова пустит их в термы и она заработает там побольше? На мгновение она отдается мечтам о знакомстве с фантастически богатым покровителем, увлеченным беседами с ней и желающим, чтобы она не просто отдалась ему, но еще и его очаровала.