—Противном чему?— перебил Болэн, став уже какое-то время назад знатоком подобных юридических скачков, посредством которых на мошонке смыкается хватка, так сказать — одерживается верх.
—В случае, противном твоему исполнению некоторых разумных обязанностей в этих местах как основы для нашего предоставления, безвозмездно, твоего содержания, я не понимаю, как мы можем позволить тебе продолжать в том же духе.
—Вот ты и промазал,— сказал Болэн.— Я бы все равно это сделал. Очень жаль.
—Я с улыбкой выдержал сколько-то месяцев твоей бесцельности, пронизываемой лишь нелепыми путешествиями по стране на мотоциклах и в автомобилях со свалки. Я просто считаю подход к обретению себя согласно «Рэнду Макнэлли»
слегка ошибочным. Да будет тебе известно, что я позволю тебе тихариться в доме в ожидании твоего очередного ужасного мозгового штурма. Мой довольно обычный человеческий отклик заключается в том, что мне вовсе не хочется ходить на работу перед лицом подобной праздности. С моей стороны, разумеется, глупо было воображать, будто праздность эта невозможна без того, чтобы я ходил на работу. Как только я это увидел, так сразу понял, что могу, по меньшей мере, получить удовольствие от того, что начальником стану я. Понимаю, что это все тщета; но меня она приводит в дешевый, однако нешуточный восторг.
—Ты выразился очень ясно,— с восхищением сказал Болэн.
—Иными словами,— любезно произнес его отец,— чини волнолом или вали.
—Ладно.
—Ты его починишь?
—О, отнюдь.
—Тогда придется съехать,— сказал отец,— тебе придется валить.
Они немного погуляли. Вечер был приятный, и садовые клумбы пахли лучше, чем запахнут впоследствии, когда их укроет летняя растительность.
Наутро они побеседовали на подъездной дорожке. Теперь ум отца снова сосредоточился на его судебных делах. И беседа Болэна не удовлетворила, как это было накануне. Вот уж отец его стоял со шляпой в руке, скучая до слез.
—С тобой тут все кончено,— сказал он с приглушенной тревогой.— И что ты теперь будешь делать? То есть… что? В понятиях твоего образования ты совершенно подготовлен к…— Лицо его выглядело тяжелым и недвижимым, будто его можно было срезать от бровей до подбородка и снять все, не затронув кости.— …к… — Он отвернулся и вздохнул, крутнул шляпу в руке на девяносто градусов и посмотрел на дверь.— …ты мог бы…
Скука была заразна.
—Я мог бы что?
—Я б мог тебе найти место рекламщика.
—Non serviam, — сказал Болэн,— я перенацелился.
—Что это, бога ради, значит?
—Вообще-то я совершенно без понятия.
Они поцеловались, как двое русских.
—До свиданья.
В ту же минуту, как отец его уехал, у Болэна заболел геморрой. То же самое предшествовало последнему мотоциклетному путешествию, начавшись с отвратительной фистулы, что сразилась вничью с шайеннским пенициллином на восемьдесят долларов. От нескончаемых сидячих ванн в хлипких раковинах блошатника ноги у него сделались, как у бегуна на милю. Болэн знал, что решающий поединок недалек.
Болэн чувствовал, что неправильно он вечно держится до последней капли крови. Текущая нисходящая нота была мгновеньем. Он слишком долго прожил со всеми раздражителями домашней жизни, мелкими дебатами и соперничествами, какие создавали ничтожные помехи его счастью. Подобные встречи всегда сопровождались неким унылым нагроможденьем шуточек. В итоге его погребало в херне светской суровости, а та превращала его во вздорного тунеядца par tremendoso
, о чем сам он сожалел.
В прошлом он бегал туда-сюда по Америке, не в состоянии отыскать эту апокрифическую страну ни в какой ее частности. Его адреналиновая кора изрыгала столько отходов энергии, что происходило много чего изумительного. И он преднамеренно изо дня в день менял свою шоссейную личину; а потому по всей стране его разнообразно вспоминали по опрятному платью, полной противоположности оному, его упорному собирательству «данных», произвольному и циклоническому произнесению речей, клятвенной преданности его матери и отцу, регулярному стулу, симпатичному, довольно расхристанно организованному псевдомадьярскому лицу, крохотной библиотеке и транзисторизованным машинкам, запираемым в канистры для боеприпасов, предполагаемой коллекции сухих завтраков минувших лет и привычному параболическому курсированию по всем США с сопровождающими крупными неприятностями, погонями и маленькими драгоценными гаванями спокойствия либо странных нежностей соответственно сценариям разъездных коммивояжеров, когда неприятелю выставлялись декларации суровой личной вражды размерами с рекламный щит, сотни улочек глубинки запруживались прискорбными глаголами и существительными, острыми, тяжелыми и такими, что громоздились баррикадами и танковыми ловушками в мирных летних деревеньках, где никто на неприятности не напрашивался.
Почти со всех сторон это требовало небывалых усилий, таких, с какими он сам был бы рад покончить. И вот, вновь на этой грани, он ощущал в уме громовое напряженье.
4
Люди объявляются.
Слишком уж долго не переставал он выглядеть ошарашенным. Часто думал: «Быть большей свиньей я б и не мог». Интересуясь лишь тем, после чего не наступает похмельного завтра, он отслюнивал обманные разговоры, от каких все, кто их слышал, неловко ерзали.
Когда он закрывал глаза, Энн, казалось, проносилась по кобальтовому небу, прелестная переводилка на жестком Птолемеевом куполе. Всякая комната расседалась по углам. И с чего бы кому-то в изобилье поздней весны воображать, что зима неподалеку, чешет себе яйца в какой-нибудь мрачной чащобе?
Он грезил и грезил о своем отрочестве, когда тратил свободное время на просмотр медицинских фильмов, таскал с собой револьвер и ходил повсюду, нипочему, на костылях.
Ныне его интересовало, как люди слушают.
Он их слышал. Совершенно оклопев на каркасной кровати, он нашарил лапой на стене выключатель. Вот они тут: собаки. Он слез с кровати, загнав тень цвета замазки к верхушке лестницы. У подножия ее к унитазу текло море шерсти. Он слышал, как они по очереди лакают. Его будоражило и пугало. Он чувствовал, как из груди у него торчит длинный, жуткий прямоугольник пространства и доходит аж до первого этажа.
Назавтра он отправился смотреть кино про Аравию из «Серии всемирных приключений»
и много часов не затыкался о «Смерти в Африке». Две тысячи лет пустынной жары превращают человеческое тело в невесомый гриб-пылевик, из которого можно сделать полезный каяк, раскроив брюшко. Брать с собой на рыбалку. Показывать друзьям.
Он позвонил Энн на ранчо.
—Тебя арестовали?— поинтересовалась она.
—Пока нет.
—Ох, ну что ж. Я не знала, что они станут делать.
—Я этого никогда не забуду, Энн.
—Я б так и подумала.