–И ставят они огромадный шатёр. И всех туда зовут, чтоб там похвалить самых сильных человечьих горхатов. И зовут одного Бохпрости, а другого – Дайхосподи. И там в шатре такой гудёж стоит, что аж уши ломит. И ещё чудеса разные показывают. Людские жрецы лица себе раскрашивают всяко страхотно, да на носопырки надевают такенные красные пупыри. А служат им звери: лев и бык. И орёл. И белый голубь с веточкой прямо из шапки вылетает. Из пустой шапки! Летает, летает, на кого сядет – тому, значит, кругом победа, и приплод, и всякие подарочки. И ещё там есть беленькая бяшка. Бяшка со львом дружит, не боится, он её не жрёт. Отвечаю. Ну… мне рассказывали. А всё вместе оно называется: Цырковь.
Теперь орки смотрят на Пенни.
Не заржать.
Надо не заржать.
Пусть Липкин рассказ Пенелопа поняла не дословно, но и этого вполне достаточно для воображения. Надо признать, «цырковь» получается – просто шикардос.
–Не скажу, что враки,– с трудом выговаривает Резак, перетряхнув для достойного ответа весь свой небогатый запас орчанских слов и выражений.– Только это два разных… Бывает цирк. Там шатёр, и животные, и вся… суматоха. Горхатов в цирке не хвалят. Цирк, он просто так, для смеху. А бывает церковь. Там и «бог, прости», и «дай, господи», но всё строго, не до веселья.
Некоторое время орки осмысляют услышанное.
–И как только умные люди не догада-ались из этих двух одное сделать,– жалеет Чабха.– Ведь сильно получилось бы!
Все, в том числе и сама Пенни, сокрушаются в лад о человеческой недогадливости по «цырковной» части. Сорах выгребает из углей луковички. Каждая едва на зубок, действительно больше баловство, а не серьёзная сыть.
–Позови Шалу, может, захочет,– предлагает Булат.
–Лучше я отнесу. Мне не след от дома-то отлучаться,– Липка, обжигаясь, складывает немного печёной мелочи в горсть, дует на добычу.– Вы не сболтните, что я тут к вам…
–Ла-адно,– Чабха пожимает плечами,– твоя воля.
–В другой раз с меня…– не иначе, Липка хочет сказать «угощение», но натыкается взглядом на пёструю кошку, приблизившуюся полюбопытствовать насчёт съедобности синь-лука, и явно смущается.
* * *
Ясным утром Пенелопа получает подарок.
Бабка Сал, сидящая на солнышке возле входа в Зелёный дом, не иначе как различает на слух её походку:
–Пенелопа, ты, что ли? Подойди-ка, улучи минутку.
В руках у старухи ремень, ловко сплетённый из плотных паракордовых шнуров, даже с узором – ромбиками.
–На вот. Носи, если нравится.
Многие Штырь-Ковали ходят с похожими опоясками, а у кого и плетежки на запястьях.
–Ой, красиво…– Пенни не знает, что сказать, простое «спасибо» вылетело из головы и где-то потерялось. Среди орков слово «спасибо» не имеет особого хождения, не пойми почему.
–Я теперь медленно успеваю. Ошибусь да распущу, потом снова плету,– лицо у бабки довольное и гордое.– А пряжечки – это мне Рэмс делает, когда попрошу.
Пенни вытягивает из шлёвок свой старый ремешок, дешёвенький, с отслоившимся краем. Бабкино творение немного пошире, но в поясные петли пролезает. И удобно можно прицепить кожаный обклад с резачком.
У старого ремешка остаётся неплохая пряжка, и Пенелопа сразу решает отдать её Сал для будущего пояска. Больно уж в память залипло, что слепая мастерица каким-то образом умеет отругаться от собственной смерти при помощи незаконченной работы. Чушь, конечно. Но теперь межняку хочется, чтобы бабушка Сал поскорее принялась за новое плетение. Так, на всякий случай. Мало ли.
Нэннэчи говорит, что пряжка-то без дела не пропадёт, и Пенни собирается уйти, но разворачивается с полушага, чтобы спросить:
–Бабушка Сал, а как ты сюда попала, в орчий клан, к Штырь-Ковалям?
Спросила и даже сама испугалась: вдруг не следует. Но Сал улыбается изо всех морщин.
–Вот уж меня угораздило!.. Тис на Пираклевском базаре подобрал, дай боженьки ему здоровья.
У Пенелопы невольно вылетает смешок – сразу Липкин «Дайхосподи» припомнился с пресвятыми клоунами.
–Они ведь тогда ещё были и никакие не Штырь-Ковали, а просто Неназванные,– объясняет бабка.– Дело было по осени, Тис и заверни на базарище-то, разнюхивал, нельзя ли оленьих рожек запродать или хоть так на башмаки выменять. А у меня в тот день как на грех ни одного тесёмничка из рук не купили… Это я тогда ещё видела маленько правым глазом… Делать нечего, тащусь восвояси. И веришь ли, душа моя, сама не пойму, как так вышло – вдруг смотрю, а в руке-то у меня пирожок. И я же его кусаю.
Пирожник, тот сразу давай разоряться: «Плати»,– говорит, а я бы рада, так ведь нечем. «Чья,– говорит,– бабка глумная тут пироги ворует?». Слушаю, слушаю, а пирожок мусолю на последних зубах, хехе.
Тут подходит, тощий да высокий, а я и не поняла, что нелюдь. «Моя бабушка,– говорит.– Прости, добрый человек».
Тут пирожник притих и пирожок мне простил.
Тис меня поспрашивал за мою жизнь, я подумала: «Небось мазурик, да только чего с меня взять – ни горшка поссать, ни окошечка – выплеснуть». А он послушал и говорит: «У меня табор большой, а настоящих стариков ни одного нету. Пойди, Салия, к нам, будешь всехной бабушкой, окажи такую милость».
Я себе и думаю: «Бродяжки, значит, или джигане, или лудильщики». Лудильщиков-то я только в детстве встречала – опасные были люди. Я и пошла. Чего там нищей собираться – только подпоясаться.
Пока разобралась, что почти всё внучьё – орки ушастые… ну, думаю, сожрут, и ладно.
–Так не сожрали же,– замечает Пенни.
–Не сожрали!– Сал смеётся, и Пенелопа замечает, что бабкин смех куда моложе самой Сал. Почти девчоночий.
–Спасибо, нэннэчи Сал,– наконец вспоминается необходимое слово.
–Тебе спасибо, милая.
* * *
Начинается почти обычная дневная жизнь.
Разве что Коваль почти с рассвета всё торчит под своим навесом, что-то там перекладывает с места на место, лязгает тяжёлыми железками, и Пенни представляется, что звук выходит какой-то сердитый. Может быть, конопатого всё-таки проняло, когда Чия обозвал его пленником, кто знает.
Последние так и держатся вместе, рядом со своим хромым старшаком, и поврозь далеко не отходят. Когда сам Тис спрашивает, не откажутся ли Последние порыскать с ватажкой молодых Штырь-Ковалей по ближнему береговому лесу, Чия хмурится, поджимает острые уши, но и отказывать Штырю не желает, и наконец посылает троих: у Липки есть нож, у Хаша копьецо, а Тумак носит крепко впутанный в верёвку камень величиной с кулак.
Шала смотрит им вслед безучастно, кутается в тряпки. Говорит, будто бы ни к кому не обращаясь, что хочет пойти доспать. Чия разрешает, и тогда Шала идёт к дому Последних, забирается вовнутрь и опускает над низким входом край линючей шкуры.