Тут уж действует логика: если ты отрицаешь право немца бить еврея или стряхивать поляка с его земли, то сразу же оказывается недоказуемым - да нет, нет, попросту абсурдным - и право француза владеть арабом, и право англичанина выколачивать деньги из индуса. Те мои француз-ские, английские, американские, бельгийские коллеги, которые называют меня людоедом с университетских кафедр и трибун и требуют, чтоб меня во имя гуманности вздернули на первом попавшемся суку, так же, как и я, не отдадут свою дочь за негра. Да и возьми себя. Когда лет через десять или чуть раньше Ганс станет подыскивать себе невесту, ты ведь будешь ждать к себе в дом только белую девушку, не так ли? А вы ведь знамя гуманизма, ее цитадель! - Он усмехнулся. - Знамя-то знаменем, а когда ваши друзья американцы вздергивают негров на сук без всякого суда и следствия, вы молчите как убитые. "Изнасилование белой женщины", - вот и весь разговор. Но, говоря по совести, разве это не то же самое, что мы называем законом охраны чести и достоинства нации? И вот именно поэтому твоему мужу однажды его друзья скажут: "Ну, хватит, старик" - и зажмут ему рот по-настоящему, так, чтобы он больше и не пикнул. И такой конец не только неизбежен, Берта, но и даже и не зависит от него. Гонимые-то ведь хитры, - кто скажет в их пользу только одно "а", того они заставят пропеть всю азбуку. А как же иначе? Как только твой муж покажет всему мире, что он за гонимых, сейчас же к нему протянутся черные и красные руки с обоих континентов. "Вы же наш рыцарь, скажут ему, - защитник истребляемых и гонимых наций. Вы - апостол равноправия. - Ну, и еще подберут с десяток таких же эпитетов, они их выучили наизусть. - Так как же вы, - скажут они дальше, - спокойно миритесь с тем, что ваши культурные соотечественники делают из нас бифштексы? Гуманнейший из гуманных, почему же вы не кричите, когда нас убивают?!" И придется, Берта, твоему мужу действительно кричать на весь мир, пока не придут его хозяева и не укажут ему его настоящее место. А оно ведь маленькое, Берта, очень-очень маленькое - в лаборатории, над ящиком с костями. Вот и все, на что он заработал право. Ты не смотри, что сейчас ему дают орать о чем угодно и даже лягать Теодора Рузвельта: это, во-первых, потому, что он еще не научился договаривать до конца, а во-вторых, всякая палка хороша на собаку, даже если она такая сукастая да корявая, что ее и в руки-то брать противно. Берут потому, что понимают: собаку прогонят - и палку об колено. В том-то и все дело, Берта, - вам ничто в мире не может помочь. Вам даже и победа ничего хорошего не принесет, ибо ваша борьба такова, что конца ей нет и быть не может. Так стоит ли и начинать бесконечное? Не лучше ли остановиться и подумать: "Полно, что же я такое делаю, куда лезу? Неужели я один сильнее целого мира!" А мы дали бы Леону все, чего он желает, - почет, деньги, свою академию. Да, да, в течение суток он станет членом трех иностранных академий, ученым секретарем, вице-президентом! Президентом! Нам не жалко. Мы ценим услуги, Берта, и умеем платить за них! Наконец, еще одно. Как только твой муж согласится подписать некоторые бумаги, мы отпускаем этого безумного доктора Ганку. Хотя, по словам Гарднера, это превредкое насекомое. Притом...
Шум в коридоре не дал ему окончить. Что-то разрушалось, опрокидывалось, ломалось на части, как будто с высоты падали пустые деревянные ящики и разбивались о землю. Дядя вздрогнул и машинально провел рукой по карману.
Появился отец, таща за руку растрепанного, испуганного и задыхающегося Ланэ. Они влетели в комнату и с десяток секунд оба простояли неподвижно.
Глаза отца были расширены. Он звучно дышал и, прежде чем заговорить, схватился за грудь.
Мать быстро вскочила со стула и подбежала к нему.
- Леон, что случилось? - спросила она.
- Я ему... - оправдываясь, заговорил Ланэ.
- Дурак! - рявкнул на него дядя.
Вдруг отец осел на пол. Его подняли и под руки повели в кресло.
- Под этой бумагой, - сказал он вдруг слабо и без всякого выражения, что я подделываю черепа, подписались все и в том числе... - Он замолк, с трудом превозмогая дурноту.
- Ну, ну? - сказала мать.
- В том числе и Ганка.
Вечером, проходя по столовой, я увидел Курцера.. Барабаня по стеклу, дядя стоял около окна и смотрел на высокое, быстро чернеющее небо.
Услышав сзади мои шаги, он быстро обернулся.
- А, - сказал он, - это ты, кавалер? Я только что думал о тебе - и знаешь, по какому поводу? А ну, иди, иди-ка сюда! Смотри, какое чистое небо. Ты понимаешь, что это значит? Это значит, - торжественно разъяснил дядя, - что завтра будет замечательный день, ясный, тихий, теплый, и мы с тобой пойдем ловить птиц. - Он помолчал, вглядываясь в мои глаза. - А ну, спросил он вдруг, - какого немецкого короля звали Птицеловом?.. Как же не знаешь? Ты в каком классе?.. И не проходили?.. Странно, очень странно!
Ну, конечно, знал я этого короля. Вот даже вспомнил, что его звали Генрихом, и про главные события его царства тоже помнил, но разве для каникул этот разговор? И я промямлил что-то невнятное.
- Да, - понял меня дядя именно так, как ему хотелось, - про неандертальца да пильтдаун-ского человека знаешь, а вот историю Германии... Ну ладно, не в этом дело. Будем думать, что все переменится к общему удовольствию. Так вот, говорю, погода будет ясная, и пойдем мы с тобой ловить птиц.
- С дудочкой? - быстро спросил я.
- То есть как это с дудочкой? - удивился и даже несколько стал в тупик дядя. - Как это ловить птиц с дудочкой? Нет, не с дудочкой! Ну-ка, иди сюда!
Он провел меня в свою комнату и усадил на стул.
Я огляделся.
Комната была совершенно иной, чем она была до приезда дяди, хотя и не так легко было объяснить, что же такое в ней переменилось. Во всяком случае, не мебель, не кровать, не даже картины на стене, а что-то иное, тонкое и едва ли даже уловимое с первого взгляда. Попросту душа комнаты стала иной.
Вот на стене висел охотничий винчестер в сером холсте, а футляр для него, похожий на чемодан, лежал около кровати, тут же поместились два длинных и плоских чемодана из какой-то серебристой кожи, очень красивой и, наверное, очень маркой. На туалетном столике стояло квадратное походное зеркало, а около него лежали предметы, о назначении которых я мог только догадаться, - лежал, например, револьвер из черной вороненой стали, но, наверное, то был не револьвер, а зажигалка, ибо револьверу валяться здесь незачем; стояли белые строгие коробки из-под пудры без всякого рисунка и надписи, и вряд ли опять-таки это была пудра - зачем ее столько мужчине? А скорее всего какие-нибудь особые порошки, например, для бритья. Стояли хрустальные разноцветные флаконы, в каких обыкновенно держат одеколон или духи, но, конечно, и это все не было ни одеколон, ни духи, а какие-то лекарственные составы или вытяжки, потому что дядя душился всегда одним одеколоном, а его-то как раз тут и не было.
Наконец лежала бритва, но это уж точно была бритва и очень дорогая притом, никаких сомнений тут не могло быть. В простенке между окнами висели стек, тропический пробковый шлем и охотничий нож в футляре. На отдельном столике лежал пленочный фотографический аппарат, несколько пакетов с фотобумагой "Рембрандт" и призматический бинокль.