Таков был ее ответ. Говорила она спокойно, но в каждом слове сквозила откровенная насмешка. Линьков был подавлен и разбит. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким оскорбленным.
Какой-нибудь поэт на его месте сочинил бы за ночь поэму и назвал бы ее «Разбитое сердце» или «Растоптанный цветок моей души». Но, будучи человеком, далеким от поэзии, Линьков, когда ему плевали в лицо, предпочитал мстить, а не рефлектировать. Этим он сейчас и занимался.
«Пора или не пора? – размышлял Линьков, глядя на захмелевшего художника. – Пора или не пора?»
Решил, что пора. Начал серьезно, но сохранив дружелюбную улыбку на лице:
– Моди, у меня к тебе серьезный разговор.
Художник покачал головой:
– Нет.
– Что «нет»? – опешил Линьков.
– Никаких серьезных разговоров. Мы пришли сюда отдыхать. Ты сам сказал.
Линьков рассмеялся:
– Ты прав! Ну, отдыхать так отдыхать. – Он сунул руку в карман и достал крошечную серебряную шкатулку, обтянутую шелком и украшенную двумя скрещенными перламутровыми розами. Из другого кармана он вынул зеркальце и маленькую железную трубочку. Аккуратно разложил все это на столе.
Модильяни вынул изо рта мундштук и, жадно блеснув глазами, отрывисто спросил:
– Что это?
– Кокаин, – ответил Линьков.
Модильяни подался вперед:
– Ты поделишься со мной?
– Конечно, – ответил Линьков. – Мы ведь друзья.
Минуту спустя бывший поручик с усмешкой смотрел, как художник втягивает левой ноздрей узкую дорожку порошка.
– Ну, как? – поинтересовался он.
– Хорошо…
Модильяни вытер нос пальцами и улыбнулся улыбкой счастливого идиота. «Теперь пора», – понял Линьков.
– Послушай, Моди, у меня к тебе деловое предложение.
– Какое?
– Последние два дня к тебе захаживает эта русская… Анна.
– Анна? – Модильяни усмехнулся. – Ну да. Она мне позирует. А что?
– Видишь ли… Я влюблен в нее. И не просто влюблен. Она стала моей навязчивой идеей.
Модильяни откинулся на подушки и проговорил напыщенным речитативом:
Вот зелень, и цветы, и плод на ветке спелый.
И сердце всем биеньем преданное вам.
Не вздумайте терзать его рукою белой.
И окажите честь простым моим дарам…
– Что это? – не понял Линьков.
– Стихи Верлена.
Линьков нахмурился. «Кажется, переборщил. Черт бы побрал этого мазилу. Буду говорить с ним напрямик».
– Хорошо. Я буду говорить с тобой как мужчина с мужчиной. В следующий раз, когда она придет к тебе, подсыпь ей в бокал с вином…
– Я не держу в доме вина, – сказал Модильяни, попыхивая гашишем.
– Насчет вина не беспокойся, – нетерпеливо проговорил Линьков. – Итак, ты бросишь ей в бокал таблетку, которую я тебе дам. А потом, когда она уснет, просто выйдешь из мастерской и оставишь дверь открытой.
– Открытой? – Модильяни улыбнулся. – Зачем?
– Это не должно тебя волновать. Ты просто уйдешь из мастерской, а обратно вернешься через час. Этот час проведешь… да хоть у Ахмета. Я дам тебе денег на гашиш и кокаин.
Модильяни выпустил из ноздрей дым и сипло пробормотал:
– Предложение интересное, но, видишь ли… мне кажется, я сам ее люблю.
Линьков поморщился:
– Брось, Моди. Художники не способны на длительное чувство. Их любовь короче, чем крайняя плоть еврея!
Линьков захохотал, довольный своей шуткой. Модильяни тоже улыбнулся – чисто, открыто, добродушно. Похоже, вино, гашиш и кокаин основательно выжгли ему мозги.
– Дружище Ланкоф… – мягко, почти ласково проговорил он. – А что, если я просто пошлю тебя в задницу?
– Что? – все еще улыбаясь, переспросил Линьков.
– В задницу, – повторил Модильяни. – Мне кажется, там тебе самое место.
Лицо Линькова вытянулось. Несколько секунд он молчал, не в силах произнести ни слова. В глазах у бывшего поручика помутилось от гнева, а пальцы сами собою сжались в кулаки. Он едва не набросился на художника с кулаками, но огромным усилием воли удержал себя на месте.
«Спокойно, – сказал себе Линьков. – Спокойно, поручик. Не здесь и не сейчас». Через несколько секунд он настолько справился с собой, что даже смог выдавить улыбку.
– Что ж… – сказал он голосом холодным, как металл. – Я попытался быть твоим другом. Этого не получилось. Теперь я стану твоим врагом. Берегись!
Бывший поручик поднялся с подушек, швырнул подскочившему арабчонку несколько монет и зашагал к выходу.
– Эй, Ланкоф! – крикнул ему вслед Модильяни. – Ты куда? У тебя еще есть кокаин?!
И Модильяни захохотал. Сопровождаемый диким хохотом, Линьков шел к двери и, сцепив зубы, думал: «Хохочи, хохочи. Ты не знаешь, с кем связался, каналья!»
* * *
На кровати лежали три полотна, натянутые на подрамники. Первая картина изображала голую девушку африканского типа, вторая – мужчину в шляпе и с глазами, затянутыми какой-то идиотской вуалью, третья – гнусный пейзаж из трех изогнутых сосен.
Бездарная мазня! Неудивительно, что этот Модильяни прозябает в нищете.
Вдоволь налюбовавшись мазней итальяшки, Линьков взял со стола банку чернил, открыл ее и вылил чернила на картины. После этого он еще минут десять втыкал в мокрые полотна перочинный нож, резал и кромсал их, пока полностью не выпустил пар.
Затем, немного успокоившись, позвонил в колокольчик, вызывая коридорного. А когда тот явился, сказал, указывая на груду рваных холстов и сломанных деревянных реек:
– Пришлите человека – пусть вынесет из комнаты эту дрянь!
Глава 4
Пять миллионов долларов
Москва, сентябрь 200… года
1
– Пять миллионов долларов! – бормотала Марго, расхаживая по комнате. – Пять миллионов долларов! Пять миллионов!
С каждой секундой безумный, алчный волчок набирал обороты. В конце концов Марго уже не могла думать ни о чем другом, кроме пяти миллионов.
Перед ее покрасневшими от страсти глазами проплывали милые сердцу названия – «Гуччи», «Маноло», «Готье», «Коко Шанель», следом за ними длинной вереницей потянулись безделушки от «Баккара», наволочки от «Донны Каран» и сверкающий всеми цветами радуги скандинавский хрусталь. Марго даже чувствовала звон хрусталя, запах дорогой кожи и аромат духов, одна капля которых стоит больше, чем весь ее нынешний гардероб. За «Гуччи» и «Шанель» пошли «Мерседесы» и «БМВ», а следом за ними на горизонте замаячила белоснежная яхта с ее именем на борту, а на ней – высокий загорелый парень с улыбкой Кларка Гейбла, бицепсами Сталлоне и мозгами Альберта Эйнштейна.