По блиндажу покатился легкий, деликатный смешок.
— Майор дэ вывчил нэмэцький? Хлопцы балакали, шо за нэмцами, як по кныжке садыв.
— В школе и в военном училище. — Зевая, но стесняясь лечь, слушая командира полка, ответил Понайотов.
— Балакай! — не поверил Сыроватко. — Шо в нашей школе вывчишь? В военном училище и зовсим наука проста: шагом арш, беги, коли, смирно, слухай сюда.
— Он рано женился, вот почему и было у него время заниматься языком.
— А-а, тоди ясно. Бабы — первый враг науке. То ж мэни Мыкола русскому учил, учил, та и отчепывсь. «Сашко! — казав вин, — ты русский не выучив тики за то, шо дуже до жинок ходыв».
Может быть, Сыроватко еще долго занимался бы воспоминаниями, но за дверью блиндажа послышался шум, крики. Понайотов попросил узнать, в чем дело, что там такое?
— Пленные дерутся, — доложил Лешка. — Старший младшего душить принялся.
— Вот еще беда! — с досадой произнес вычислитель Карнилаев. — Пленных не знаем, куда девать? Зачем их брали?
— Уничтожить их к чертовой матери! Расстрелять, как собак! — зло, на чистейшем русском языке выпалил Сыроватко. Понайотов поежился. Попав на родимую землю, увидев, чего понатворили здесь оккупанты, украинцы, мирные эти хохлы, начали сатанеть.
— Нельзя нам, — сказал Понайотов. — Нельзя нам бесчинствовать так же, как они бесчинствуют. Мы не убийцы. К тому же, видел я, один из пленных совсем мальчишка. Дурачок. Грех убивать глупого…
«О то ж зануда ще одна, другий майор Зарубин, — поморщился Сыроватко. — Как с ним и люди ладят?»
— Ну и цацкайся с теми хрицами, колы захапыв. Мэни шо? — и попросил уточнить на карте несколько изменившуюся конфигурацию передовой линии.
Ушел Сыроватко наконец-то. Понайотов приказал пленных свести на берег, раненым отправляться туда же — может, до утра успеют переправить, здесь утром начнется стрельба.
За Черевинкой постукивали оземь лопаты, тихо переговаривались бойцы, копая могилу. Работники, изнуренные боями, решали: одну малую ямку копать под Мансурова или уж разом братскую могилу затевать — для всех убитых, собранных по речке; посовещались маленько и порешили: пусть немцы роют ямы под немцев, русские — под русских.
Набрав команду из войска лейтенанта Боровикова, Шестаков повел ее к желобу, на окраину деревни — попытаться унести трупы товарищей. Лешке удалось обнаружить во тьме ключ. Трупы никто не убрал, они глубже влипли в грязь, начали врастать в землю. Выковыряли убитых из земли, продели обмотки под мышки и, впрягшись, волокли их вниз по речке. Лешка волок Васконяна, тот в пути все за что-то цеплялся, обувь с его ног снялась, шинель осталась в грязи. К братской могиле Васконян и его товарищи прибыли почти нагишом. Да не все ли им равно? Свалили убитых в яму, прикрыли головы полоской из брезента, постояли, отдыхиваясь. «Ну-к, че? Давайте закапывать», — предложил кто-то из бойцов. «Как? Так вот сразу?» — встрепенулся лейтенант Боровиков. «Дак че, речь говорить? Говори, если хочешь». Боровиков смутился, отошел. Закапывали не торопясь, но справились с делом скоро — песок, смешанный с синей глиной, — податливая работа. «Был бы Коля Рындин, хоть молитву бы почитал, — вздохнул Шестаков, — а так че? Жил Васконян — и нету Васконяна. Это сколько же он учился, сколько знал, и все его знания, ум его весь, доброта, честность поместились в ямке, которая скоро потеряется, хотя и воткнули в нее ребята черенок обломанной лопаты…»
Вспомнилось Осипово, мать Васконяна, ее прощальный взгляд и слова о том, чтоб они, его товарищи, поберегли бы сына. Да как убережешь-то здесь? Вон капитан Щусь изо всех сил и возможностей берег и Колю Рындина, и Васконяна, сейчас вот Гришу Хохлова пытается уберечь, за реку с собой не взял — рана у того не закрывается, свищ водой намочится — изгниет человек заживо. «Осиповны, Осиповны! Что стало с вами? Куда вас по свету развеяло?» Сделалось холодно спине, дрожью пробирало все тело. Надо переодеться. Когда он полумертвый выбрался на берег и проблевался — месяц, неделю назад это было? Нет, вчера, а кажется, век прошел. Но нутро, будто жестяное, все еще дребезжит… Он переоделся в сухие штаны и гимнастерку, снятую с убитого и кем-то ему закинутую в норку, скорей всего, опять же Финифатьевым. Хорошо, что белье сухое сохранилось, а то пропадай. Лоскуток брезента да мешок подстелил под себя, но все равно колотило, взбулындывало солдатика так, что земля сверху сыпалась. Зато вошь умолкла и надо засыпать скорее, пока она не сбилась в комок на теплом месте, не прильнула к телу. Вошь на плацдарме малоподвижная, белая, капля крови, ею насосанная, просвечивалась в ней насквозь. Та, чернозадая, верткая, про которую Шорохов говорил, что ежели на нее юбку надеть, то и драть ее можно, куда-то исчезла. Наверно, эта оккупантов, белым облаком опустившаяся на плацдарм, прогнала иль заела ту, веселую, хрястко под ногтями щелкающую скотинку.
Голодная слабость, полусон или короткое забытье, затем снова в глазах, будто спичечная головка, торчит осенняя звезда. Лешка лежал возле свежего холма на спине, смотрел в небо, по-осеннему невыразительное, льдистое. Серую его и холодную глухоту, далеко-далеко пересыпаясь, тревожили звезды или пули с ночных самолетов, коротко черкнет по небу светящейся искрой и беззвучно погаснет. Августовский звездопад давно прошел, зерна звезд, как и зерна хлебные с пашен, ссыпаны в закрома небесные и в лари да сусеки деревянные, а это в заполье, на краю неба какие-то обсевки иль такие же, что под Осиповом, заброшенные колосья роняют тощее, редкое семя. Вспомнилось поверье, будто каждая звезда отмечает отлетающую душу — и он, в который уже раз, угрюмо отметил, что человеческие поверья и приметы создавались в мире для мира, и потому здесь, на войне, совсем они не совпадают и не годятся, ведь если б каждая звезда отмечала души убиенных только за последний месяц, только на ближнем озоре, то небо над головою опустошилось бы, и было бы это уже не небо, на его месте темнела б мертвая, беспросветная немота.
С реки наплывал холод, низко опустилось небо, начинал высеиваться пыльный дождик, едва слышно застрекотало по опавшей листве, зачиркало по сухой траве, погасило искорки на небе. Предчувствие белого снега чудилось в невесть когда и откуда пришедшем дожде. Лешка не мог согреться и в норке, полез в блиндаж, забитый народом до потолка.
— Кто там? — спросил из темноты Булдаков. — Ты, тезка? Разбей ящик, который у наблюдателей, в печку надо подбросить.
— Я, однако, заболел. Леха, — принеся дровец и протискиваясь с ними к печке, наступая на людей, произнес Лешка.
— Кабы. — отозвался Булдаков, принимая дрова и хозяйничая возле печки. — Тут не болеют, тезка, тут умирают… У меня вон ноги свело — уснуть не могу.
— Робяты! Откуль это покойником-то прет, аж до тошноты, — втягивая носом воздух, спросил из темноты Финифатьев.
— Хоронили мы… в грязе они навалялись — уже запахли.
— А-а, ну Царствие имя Небесное, Царствие Небесное. Как собак, без креста, без поминанья побросали в яму. — Финифатьев всхлипнул, видимо, думая о себе и своей дальнейшей участи.