Голос Юмашева грохотал на весь заводской двор. Он снова бросился к окну. Костенко и Сандумян, переглянувшись, поднялись, подошли к нему. Шофер выскочил из машины, недоумевающе, со страхом смотрел на громадину административного корпуса.
— А оштрафуй я его — уйдет к соседу, — зло сказал Юмашев, — всюду стены заклеены: «Приглашаем на работу!» Благо социализма обращается в его противоположность! Допечатали б хоть: «Требуются характеристики с предыдущего места работы, пьяниц и лодырей не берем!»
— Опять-таки согласен, — сказал Костенко. — Стопроцентно…
Юмашев дождался, когда шофер отъехал, осторожно маневрируя между трубами, разбросанными в беспорядке, вернулся за стол.
— При всем при том одного, главного, все-таки мы достигли: коллективизм, чувство локтя, верно ведь? — как-то ищуще, с затаенной горечью спросил он.
— Не везде, не всегда и не во всем, но даже то, чего добились, — серьезное дело, — согласился Костенко. — А чего стоит один наш черный рынок на книги? Это ведь и есть революция культуры.
— Кстати, Кротов не читал книг. Вообще не читал, можете себе представить?! Гундел постоянно: «Неинтересно, так не бывает, неправда!» Я с ним подрался однажды из-за того, что он на Гулливера попер: «Нет таких гномов, ерунда это все!» Я ему и так доказывал и эдак, а он свое: «Людей дурачат, а сами за дурацкие сказки деньги лопатой гребут!» — «Так он же умер, Свифт!» — «Значит, кто другой за него гребет!» Это в нем от отца. Тот говаривал: «Линия — единственная правда в жизни, все остальное бессмыслица. Только чертеж позволяет понять сущность правды». Он ему и привил эдакий практицизм, «что нельзя пощупать и увидеть — то не существует, обман и химера».
— А как это сопрячь с «Немо»?
— Любил слушать. Если ему рассказывать — он слушал охотно, но только чтобы была сила и исключительность. Честолюбив был болезненно. Когда его прокатили, не приняли в комсомол, — за то как раз, что читать не любил, — он избил нашего секретаря, Гошку, жестоко избил, штаны на нем порвал, а знаете, каково было — по тем временам — штаны купить? Целая проблема. Когда мы его вывели на общее собрание, он спросил: «А где у вас д-д-д-доказательства? Кто видел? Гошка меня н-н-ненавидит, поэтому и наговорил. Д-докажите!» Мы его тогда спросили: «Дай честное слово, что ты его не бил». А он ответил: «Честное, благородное». Гошка даже заплакал тогда. Они, кстати, в одном эшелоне на фронт уезжали. Гошку-то поначалу не брали, очкарик, но он по линии райкома добился…
— Жив?
— Погиб.
— Где?
— Под Киевом.
— Фамилия?
— Козел. Он, бедняга, смущался своей фамилии, постоянно просил ударение на первом слоге ставить…
— Кто-нибудь из его родных остался в городе?
— Отца недавно похоронили, он у нас на заводе пятьдесят лет отработал, мать умерла в конце войны. Гошка у них был единственный.
— Как звали отца?
— Георгий Исаевич…
— Значит, Георгий Георгиевич Козел?
— Да.
— В военкомате какие-нибудь данные на него могут храниться?
— Обязательно. В школе есть его уголок, следопыты раскопали его письма домой, заметки в дивизионку, он стихи у нас писал…
Костенко обернулся к Сандумяну:
— Месроп, пожалуйста, если товарищ Юмашев позволит, позвоните в горотдел, пусть отправят телеграмму Тадаве по поводу установочных данных на Георгия Георгиевича Козел.
— Вы верно произнесли его фамилию, — заметил Юмашев, — не обидно, так редко кто говорил, все — как попривычней…
— И еще, — продолжил Костенко. — Пусть посмотрят по линии Министерства обороны список той части, где служил и погиб Козел, — до какого дня они были вместе с Кротовым. Обстоятельства гибели, свидетели, где живут…
— «Где живут», — горько повторил Юмашев. — Да живы ли? Никого уж не осталось почти, мы доживаем, те, кому в сорок первом было семнадцать…
— А вот и неверно, Глеб Гаврилович, — возразил Сандумян, набирая номер. — Я нашел вашу учительницу, Александру Егоровну, ей семьдесят девять, а она еще бодрая и вас хорошо помнит и Кротова…
9
Александра Егоровна Хивчук жила в большой комнате, на первом этаже. Подоконник был заставлен цветами. Вообще же был здесь особый старушечий беспорядок, множество лишних вещей: этажерки, с подставленными под отломанные ножки кирпичами, старая софа, на которой лежали кипы газет и старые, незаштопанные чулки. На табуретках возле батареи стояли кастрюльки, много кастрюлек. Костенко оглянулся — холодильника в комнате не было…
— Александра Егоровна, этот товарищ приехал по поводу вашего ученика Кротова, — сказал Сандумян.
— А, Коля… Присаживайтесь… Я отлично помню этого мальчика, сын покойного Ивана Ильича… Незаурядный был мальчик… Если бы еще не заикание…
— Отчего он начал заикаться? — спросил Костенко.
— Это романтическая история, — ответила Александра Егоровна и поправила седые, очень жесткие, вьющиеся волосы. — Поскольку все участники драмы ушли из жизни, я могу рассказать вам правду. Только, пожалуйста, не курите, и не потому, что табак угрожает окружающим более, чем курящим, а оттого, что я считаю табак проявлением моральной распущенности…
— Я буду жевать сигарету, — улыбнулся Костенко. — Если позволите.
Александра Егоровна пожала плечами:
— Неужели такая гадость может доставлять удовольствие? Ну да ладно, жуйте свою отвратительную соску. Видите ли, покойница…
— Кто, кто? — подался вперед Сандумян, не заметив остерегающего взгляда Костенко. — Какая покойница?
— Жена Ивана Ильича… Она была очень хороша в молодости, кавалеры преследовали… До тех пор, пока Иван Ильич жил дома, она была образцом добродетели… А потом у него случилось несчастье…
Сандумян хотел было уточнить какое, но Костенко положил ему руку на колено; тот понял.
— Иван Ильич был очень резким человеком; никто не знает, что произошло тогда у них на вечеринке, но он ударил завуча Завьялова, удар пришелся по виску. Завьялова увезли в больницу с сотрясением мозга. Потом над Иваном Ильичом был суд, дали два года тюрьмы… Через семь месяцев он вернулся… А у него дома — он приехал без предупреждения, за хорошую работу освободили значительно раньше срока — сидел завуч Завьялов… Иван Ильич прошел в свой закуток — у них был свой дом, с массой маленьких закутков, покойник не любил больших помещений; дождался, пока завуч ушел — тот даже пытался с ним заговорить, но покойник свою дверь не открыл; вышел в столовую. А там сидела покойница и Коля. Дело в том, что завуч, чувствуя, видимо, свою вину, приходил подтягивать Колю — у того очень плохо шли гуманитарные дисциплины, совершенно не давались литература, история, география. Никто не знает, что творилось в доме у Кротовых, только соседи слышали, как пронзительно кричал Коля, очень кричал. А после исчез, и нашли его в море через четыре дня: он сбежал из дома, угнал рыбацкий баркас. Но разыгрался шторм, холодно, волны, ужас — представляете состояние ребенка? После этого он и стал заикой. Покойница две недели не выходила из дома, но с той поры совершенно исчезла ее былая самостоятельность и красота — она как-то съежилась и постоянно смотрела на покойника рабскими глазами побитой собаки…