А холодина какая стояла! Леденящая душу! Не только на
улицах, но и в домах тоже царила невыносимая стужа – топить-то нечем было. Отец
лежал больной, простуженный, под одеялами и шубами. Любка горела в жару, лежа в
другой комнате, под другим ворохом одеял и шуб. Шурка был тогда в Москве, на
курсах работников партийной печати. Саша разрывалась одна, присматривая за
отцом, кидая иногда взгляд и на Любку, бегая на дежурства, всюду таская с собой
дочь, которую остерегалась оставлять с больными в нетопленой квартире, и
страшно боясь, что заболеет и Оля. О себе она почему-то нисколько не
беспокоилась, потому, видно, и не подхватила никакой заразы. Да и с Олечкой
обошлось, только она мерзла до того, что даже иногда плакала, горько и
обиженно. И вот – счастье! Всем врачам и сестрам военного госпиталя дали
срубить в Марьиной роще по три-четыре больших дерева на семью. Их срубили,
распилили и свалили в кучи, но как вывезти? Шурка появится только дня через четыре,
а то и через неделю. А вывозить надо спешно, чтобы не растащили…
У Саши было два свободных дня между дежурствами, и она еще
один Христом Богом выпросила у главврача, пообещав, что отработает в двойном
размере. Два дня она с утра до вечера возила на салазках обрубленные сучья – из
Марьиной рощи до их дома на Варварке. За день удавалось обернуться четыре раза,
всего четыре несчастных раза – больше ноги не несли. Счастье еще, что
пятилетнюю Олю удалось на те два дня оставить у бывшей статской советницы
Куваевой, жившей на первом этаже. С годами старуха растеряла всю свою вредность
и теперь еле дышала, притесняемая многочисленными жильцами, возникшими в ее
квартире после пресловутого уплотнения. Но на третий день оставить у нее Олю не
удалось: куваевские жильцы сочли, что от девочки слишком много шума, и
потребовали за беспокойство не четверть куба, как сговаривались сначала, а
целый куб дров.
– Спасибо за помощь, – вежливо отказалась Александра. –
Теперь я сама присмотрю за дочкой.
А между тем в последний свободный день ей предстояло самое
трудное: вывезти из Марьиной рощи распиленные стволы. На счастье, госпитальное
начальство смилостивилось и позволило взять госпитальную лошадь и нанять
госпитального возницу – конечно, не за просто так, но все равно это было куда
дешевле, чем брать городского. Ежедневно по утрам из госпиталя возили
покойников под стену Петропавловского кладбища, и Саша сговорилась с возчиком,
что будет ждать на кладбище, когда он освободится, а потом они вместе
отправятся в Марьину рощу.
Она пришла уже в семь утра, держа на руках спящую дочь, и
походила немного по дорожкам, постояла около дорогих могилок, потом подошла к
подъехавшей госпитальной повозке. Уже начал брезжить рассвет. На повозке лежало
с десяток трупов в одном нижнем белье. Трупы были закоченелые и неподъемно
тяжелые. Возчик попытался осторожно стащить один из них, но труп свалился в
могилу со стуком и грохотом, словно бревно.
Это было страшно. Так страшно в бледном предрассветном
сумраке, что и возчика, и Сашу прошиб озноб.
– Подсоби, сестра, – сказал возчик, умоляюще глядя на Сашу.
Та разбудила Олю и поставила ее в сторонке на поваленный
деревянный крест: стоять на дереве теплей, чем на снегу. Дочка была похожа на
нахохлившегося воробья в своей серой шубке, перешитой из беличьей,
принадлежавшей некогда Олимпиаде Николаевне, покойнице.
Все эти дни Саша не расставалась со старыми дворницкими
рукавицами, которые когда-то забыл в Даниной боковушке дворник Мустафа, ее
преданный ухажер, забритый на войну 14-го года и сгинувший невесть где в этой
мясорубке. Мустафа пропал, но неснашиваемые рукавицы его служили русановскому
семейству верой и правдой. Вот и теперь послужили: Саша надела их поверх своих
штопаных варежек и, быстро перекрестясь, взяла мертвеца за босые ноги. Возчик,
повеселев, подхватил тело за плечи. И все же в могилу труп пришлось бросать: не
хватало сил опустить его осторожно, бережно, – и снова раздался нечеловеческий
грохот.
Оля от страха заплакала, переминаясь с ноги на ногу на
кресте. И плакала все время, пока Саша и возчик опускали в могилу труп за
трупом, припорашивая их снегом и мерзлой землей. Потом Саша собрала сено, на
котором лежали мертвые, бросила и его в могилу, а в сани постелила клеенку,
которую прихватила из дому. Рукавицы Мустафы она почистила в снегу (как будто
это могло избавить от заразы!), сунула их за ремень, которым была перехвачена
ее шуба (чтоб не поддувало, так теплей!), и взяла на руки вконец измученную,
зареванную дочь. Села на повозку – и они отправились в Марьину рощу за дровами.
Саша боялась, что возчик сделает одну ездку, а потом
пожалеет лошадь и укатит в госпиталь. Много ли вывезешь за один раз? Но он,
видать, пожалел ее, а не лошадь, и за три раза они перевезли все дрова. Лошади,
конечно, тяжко пришлось. Однако, когда на сани нагружали дрова, Саша оставляла
сидеть только Олю, а сама шла пешком…
Потом она стала бояться, что сваленные во дворе,
нерасколотые поленья растащат соседи, и всю ночь не спала: сидела под окном и
молилась Богу, чтобы охранил несчастные деревяшки, от которых зависела жизнь.
Бог сотворил чудо: наутро вернулся из Москвы Шурка и весь день махал топором.
Когда через сутки Саша вернулась из госпиталя, дрова были аккуратно сложены в
сарайчик и надежно заперты, половину кухни заняли поленья, а чуть живой от
усталости Шурка сидел в гостиной, держа на руках спящую Олю.
– Всю ночь не спала и мне не давала, – прошептал он сестре.
– Все время вскидывалась и спрашивала: «Дядя Шура, я забуду, как они стучали? Я
это забуду? Я не хочу это вспоминать!» Что случилось-то? Кто стучал? О чем она
не хочет вспоминать?
Саша рассказала ему, кто стучал, и они долго сидели потом
молча в жарко натопленной комнате, и, казалось, никаким теплом невозможно было
унять тот душевный озноб, который бил их обоих. Нещадно бил…
Наверное, Оля все же забыла, «как они стучали». Ведь тогда
ей было всего лишь пять лет, а сейчас почти двадцать два. Она заканчивает
университет, хочет вступить в комсомол, она активистка… Что ей теперь до тех
давних воспоминаний, что ей до старого кладбища…
Александра пробралась сквозь пролом и побрела по сугробам,
стараясь попадать ногами в глубокие обледенелые следы, черневшие в снегу. Может
быть, это ее старые следы, а может быть, и нет. Она больно задела ногой о
схваченный ночным морозом наст на краю следа. Нужно было валенки надеть, вот
что, а она, невесть почему, побежала в ботах. На улицах подтаяло, что да, то
да, но здесь-то снег не растает чуть не до апреля. Уже и верба желтым пухом
подернется, и стволы примороженных осин позеленеют, оживая, а снег все еще
будет грязным серым одеялом покрывать могилы…
Ой, да Любка же сказала – сносить кладбище будут. А в апреле
на этом месте разобьют сквер. Или парк?
Не может быть! Не может!
* * *