Я распечатал свою корреспонденцию прямо при ней и выбросил рекламные проспекты и письма из музеев Франции в мусорную корзину.
— Подождите, мсье Лафет, — пропищала она тоненьким, как у канарейки, голоском, — для вас есть еще пакет.
Она не спеша — чтобы продлить томительное ожидание? — прошла в свою каморку и вернулась, держа в руках маленький пакет с берлинским штампом.
— Это от мсье Лафета-отца, я полагаю, — сказала она, потирая свои маленькие розовые ручки.
Она очень любила так называть папа, мне же присвоила титул «мсье Лафет-сын» в тот день, когда увидела «мсье Лафета-отца» в восьмичасовых вечерних новостях по случаю выхода в свет его «кирпича» об Индии. В тот день в глазах мадам Ризоти мы стали важными персонами, достойными в ее табели о рангах стоять в одном ряду с известными актерами и коронованными особами. Недели через две я наплел ей, что во время Французской революции нам пришлось изменить нашу аристократическую фамилию де Ла Фет на Лафет, чтобы избежать преследований. Я нарисовал ей патетическую картину того, как мои предки шли босые по снегу, сжимая замерзшими руками фамильные гербы, — «вы знаете, мадам Ризоти, тогда в июле было дьявольски холодно». Этти больше месяца корил меня за то, что я так разыграл эту кумушку, хотя боги знали, как славная Ризоти ненавидит его.
— Надо бы сказать мсье Этти, чтобы он не открывал окна, когда готовит свои пакистанские кушанья. Соседи жалуются на запах. Он не у себя на родине.
— А мне запах карри
[3]
не кажется неприятным, мадам Ризоти, и уже в который раз говорю вам: Этти не пакистанец.
— Эти люди, вы же знаете, все на одно лицо.
— То же самое Этти думает о европейцах…
— Мсье Лафет-отец в полном здравии? — спросила она, с любопытством следя за моими пальцами.
Не ответив, я бросил обертку и шпагат в ее мусорную корзину.
— Как же это прекрасно — вот так путешествовать. Мой сын в прошлом году побывал в Нью-Йорке, по делам. Он получил повышение по службе, я вам уже говорила это?
— Восемь или десять раз, только на этой неделе.
В пакете оказалось нечто спутанное из рыжей шерсти и веревки, испускающее запах плесени.
— О, очередная выдумка папа…
— Что это? Маленькая маска? Африканская?
Я с обольстительной улыбкой протянул это ей.
— Что-то вроде… Вам нравится? Я вам ее дарю.
— О, мсье Лафет, нет! Это же подарок мсье Лафета-отца! Я не…
— Полно, — настаивал я как истинный обольститель. — Вы обидите меня, если откажетесь. Знаете, это старинная вещица. Могу заверить вас, что ни у кого в квартале нет ничего подобного. Каждая такая вещь уникальна, и она приносит счастье. Возьмите, прикрепите ее за шерстинки над кассой. В общем, за волосы…
Счастливая, она схватила кнопку и прикрепила подарок папа в холле у входа в швейцарскую, на самом виду.
— Мсье Лафет, — жеманно сказала она, — право, у меня просто нет слов… Право, я так тронута… Из чего она сделана? Похоже, что из терракоты, или нет?
— Кустарное производство. Рецепт держится в тайне, — добавил я, подмигнув.
— О!
Опаздывая на добрых два часа, я отправился в Лувр, оставив мадам Ризоти восторгаться своей «древностью». Подарить мне в память о своих путешествиях маленькую голову… вылитый портрет Антуана Лафета!
Был конец июня, солнце шпарило вовсю, и я не без удовольствия вошел в кондиционированную прохладу Лувра. Высокие просторные коридоры всегда вызывали у меня мысли о нерациональности их использования. Столько голых стен, слишком широких проходов, в то время как целые коллекции свалены в подвалах… Мои подметки поскрипывали на плитках пола, дыхание, усиленное безнадежной пустотой длинных коридоров, казалось хриплым. По вторникам музей выглядел могилой, он пах замшелым камнем, прогорклыми красками и старым паркетом. Если долго идти по этим безлюдным коридорам, можно очень скоро впасть в депрессию.
Поэтому я быстро проскочил в полуподвал, где находился мой кабинет. Там бурлила жизнь, и это сразу заставило меня забыть гробовую тишину верхних этажей. В подвальных галереях подсобные рабочие в синих комбинезонах сновали, словно термиты, перетаскивая ящики или катя поддоны.
От странного запаха нафталина у меня вдруг перехватило горло, желтоватая пыль покрыла мою майку.
— Привет, Мор! — бросил Ганс.
Он нес небольшой пластмассовый поднос, уставленный чашечками с кофе, аромат которого на какое-то время перекрыл запах акарицида.
[4]
Этот молодой сумасброд свалился на меня, как июньская гроза. Ганс был внуком одного из лучших друзей моего отца, известного эллиниста Людвига Петера, который руководил моей работой о военном обществе классической Греции. Этот славный человек вбил себе в голову мысль сделать из своего внука, порхающего по жизни папенькиного сыночка, усидчивого историка. Он попросил меня подыскать для него место стажера в Лувре, в чем я, к моему великому сожалению, не смог ему отказать. Я не нашел ни малейшей зацепки, как заинтересовать античностью этого тощего двадцатилетнего красавчика, более экзальтированного, чем какая-нибудь кокаинистка-чихуахуа.
[5]
Он думал только о серфинге, технике, девицах и «стиле» (он произносил это слово в растяжку — «стиииль»), и этот «стиииль» определял, судя по всему, и look,
[6]
и его дела в противодействие всему has been,
[7]
к чему, согласно его критериям, возможно, принадлежал я.
Его худощавая фигура ловко, зигзагами проскочила между рабочими, и я взял с подноса чашечку с кофе.
— Надеюсь, ты ничего туда не подсыпал? — спросил я его с улыбкой.
— Не мечут сокровища перед свиньями.
— Бисер, — поправил я его. — Чем это так воняет?
Он пританцовывая сделал шаг и смахнул со лба прядь обесцвеченных волос.
— Пойди загляни в свой кабинет!
Я вопросительно приподнял бровь.
— В мой кабинет?
Ганс попрыгал на месте и скорчил гримасу, от чего на щеках у него появились ямочки.
Через несколько лет он наверняка станет очень интересным мужчиной, но пока же производил впечатление неловкого юнца, который все еще продолжает раскрываться. Ноги и руки у него, покрытые коричневым пушком, были слишком длинные для его тела, которое только начинало раздаваться вширь, а кукольные щечки с редкой бороденкой делали его моложе, чем он был на самом деле.