Яковлев удивился.
– Признаться, не знал, что это его личный указ, – сказал он. – А скажите-ка, Павел Митрофанович, отчего флотские – такие мастера по части ругательств?
– То есть давняя историческая традиция российского флота, товарищ комиссар, – солидно пояснил Гончарюк. – Хорошее, богатое ругательство – оно вроде заклинания. Очень помогает в трудный момент. Попробуйте в десятибалльный шторм поработать с парусами на мачтовой рее! А под вами тридцать метров высоты, и не знаешь, куда упадешь, если сорвешься. Если на палубу – так от тебя один только мешок с костями останется. В море – так и подхватить тебя не успеют. Пока летишь вниз – корабль уже далеко… Как поется в одной старинной матросской песне, которую сочинил сам Александр Пушкин, «мачта и гнется, и скрипит, и видно с берега только парус наш одинокий в тумане морском голубом…» Ну, и дальше, в таком духе… Короче, в любую минуту дьявол может тебя смести за борт. Ну вот, гавкнешь против него какое-нибудь заклинание, какое придумаешь, – откуда только силы потом берутся!
– Так ведь парусного флота давно уж нет, – заметил Яковлев.
– Так и что же? – ответил матрос. – И на паровом нелегко… Но должен сказать вам особо, товарищ комиссар: ни на одном нормальном русском корабле вы никогда не услышите матерного слова. Никогда нельзя материться – непременно беду накличешь. И хорошо, если только корабельный поп накажет и заставит десять раз прочесть «Отче наш» и двадцать «Достойно есть». А то ведь и от своего брата-матроса по усам получить можно. Или по зубам.
– Ваши усы, наверное, были гордостью императорского флота, – с уважением сказал комиссар.
– Ну, уж нет, – скромно возразил матрос Гончарюк. – Вот у второго боцмана с крейсера «Орел» – фамилия у него была Обойдихата – не усы были, а одно большое великолепие: чуть ли не в пол-аршина каждый. На всем российском флоте вторых таких не было.
И Гончарюк бережно разгладил предмет своей гордости. Он уделял своим усам исключительное внимание, не ложился спать без наусников, дабы усы не измялись во сне и не потеряли свою строгую форму. Лихо закрученные, большей частью концами-пиками вверх, такие усы назывались «Цель достигнута!» Ввел их в моду еще в двенадцатом году кайзер Вильгельм, а во время войны они распространились не только среди военных, но и среди штатских, особенно, среди тех, кто сумел избежать призыва на фронт.
Если у Гончарюка выдавались спокойные дни, он ориентировал свои усы параллельно горизонту. Но в виду неприятеля, перед боем, жестко закручивал концы вверх, приговаривая: «Иду на вас, готовьте квас!»
– Когда отправляемся, товарищ комиссар? Поспешить бы надо, пока реки окончательно не вскрылись. Не знаю даже, как с транспортными средствами. Дороги вроде пока есть, но местные говорят, что все уже начало сильно таять. На санях ехать поздно, на телеге – еще рано. Увязнем.
– Готовьте тарантасы, – сказал Яковлев. – Мы должны отправиться сегодня еще до рассвета, хотя я всех местных настраиваю на то, что у нас здесь дел еще на недельку-две.
– Понял, – кивнул Гончарюк. – Насчет тарматрасов…
– Тарантасов.
– Да, тартасов… Их, по правде сказать, мне еще не приходилось видеть.
– Среди наших людей, деревенских, наверняка, есть знающие мужики. Вот их и организуйте. Только сена побольше положите. Детей все-таки надо везти. И женщин.
Гончарюк взял под козырек и направился в местную комендатуру. По случаю теплого дня он сменил шапку на бескозырку; ее черные ленты в золотых, немного потускневших якорях, развевались на весеннем ветерке, широченные черные клеши подметали деревянный тротуар, а пуговицы на бушлате нестерпимо горели медью так, что прохожие оглядывались на него: здесь матросов видели редко.
А Яковлев направился в «Дом свободы» – он был в ста шагах от гостиницы.
Полковник Кобылинский внимательно прочел мандат комиссара, пристально изучил подписи и печати, которые все равно ему не было с чем сравнивать, и задумался.
– Евгений Степанович, – прервал молчание Яковлев. – Другой законной власти, кроме советской, сейчас в России нет. И полагаю, в ближайшее время не предвидится. Естественно, ее пока признают не все.
Кобылинский молча кивнул.
– Полагаю, – продолжал Яковлев, – вы уже знаете, что в Самаре появился некий комитет по спасению учредительного собрания, и уже задумывались, что это может быть такое. Слышали, наверное, и о бароне Каппеле. Он собирается создать антибольшевистский фронт от Самары до Казани. Из какого-то омута выплыл адмирал Колчак. Теперь он – сухопутный «флотоводец». Его спешно вооружают англичане. Вскоре в этих местах развернутся масштабные военные действия, кое-где уже загорелось… Может, действительно, возникнуть фронт, даже не один. В общем, пахнет самой жестокой и страшной войной – гражданской, когда пленных берут мало… Но все на свете имеет предел. И гражданская когда-нибудь закончится. Советы победят, сомнений в этом у разумного человека быть не может. Дальнейший путь России уже определился. Так что неплохо бы определиться и вам. И иметь в виду: основная масса народа пошла за большевиками. Потому что большевики дают народу то, что не собиралась дать ни одна партия: мир всей России, фабрики – рабочим, землю – крестьянам, и просвещение – всему народу.
– Мир!.. – передернул плечами Кобылинский. – Разве это мир? Самая позорная капитуляция за всю историю России! А знаете ли, как народ называет брестский мир?
– Как же, интересно бы узнать?
– «Похабный мир».
Яковлев как-то странно посмотрел на полковника.
– Тогда, Евгений Степанович, по вашим же словам выходит, что народ, называя так брестский мир, всецело поддерживает Ленина!
– Позвольте узнать, отчего же вы так думаете? – удивился полковник.
– Дело в том, – пояснил Яковлев, – что первым, кто назвал договор с немцами «похабным», был именно Ленин.
– Зачем же было подписывать? – хмыкнул Кобылинский.
– А чем прикажете воевать, Евгений Степанович? Армию Временное правительство уничтожило. Ведь не по приказу Ленина русские солдаты стали отказываться стрелять в немцев, а немцы в русских. И эти братания с обеих сторон фронта – они начались еще в шестнадцатом… Кстати, напомню ход событий в Бресте. Переговоры с немцами вели Троцкий и Альфред Иоффе. И, как сообщал газетам австрийский дипломат Черни, который тоже участвовал в переговорах, оба большевика, очевидно, забыли, зачем приехали в Брест: оба немедленно превратили переговоры в митинг. Два дня подряд с утра до вечера произносили пропагандистские речи, не давая немцам произнести хоть слово. На третий день Троцкий заявил: «Ни мира, ни войны! Договор не подпишем и армию распускаем». Немцы должны быть благодарны Троцкому до гробовой доски. Кто бы им еще сделал такой подарок – распустить армию во время войны! Дальше вы знаете: немцы, не встречая сопротивления, одним прыжком захватили западные территории России, оккупировали Украину, Белоруссию, нанесли остаткам российской армии сокрушительный удар на псковском направлении. До Петрограда им оставалось девять часов по железной дороге. Естественно, на вторых переговорах их условия стали намного жестче. Могли они быть другими? Прошу, скажите: могут быть мягкими подобные требования в подобных условиях? Когда у одной стороны армия есть, а у другой нет?