– Но, как ни странно, – продолжил Яковлев, – среди немалой части простого народа есть люди, которые не мыслят жизни без царя – любого. Пусть плохонький, но – царь. Потому как он – от Бога, как писал апостол Павел, исказивший и извративший учение Христа… Поэтому Ленин с Троцким правы. Суд должен состояться в любом случае. Открытый и гласный судебный процесс, согласитесь, все же лучше чем гильотина без суда и следствия – только по приказу какого-нибудь Робеспьера. У Николая будет возможность защищаться. Насколько мне известно, ему дадут право самому выбрать себе адвокатов.
– И это будет суд присяжных заседателей? – с нескрываемым сомнением поинтересовался Кобылинский.
– Разумеется, нет! – возразил Яковлев. – Это будет суд революционного трибунала.
– Ну, тогда результат известен! – разочарованно заявил полковник.
– А как вы еще хотели? Чтобы революция сама себе вынесла смертный приговор? На своем же собственном судебном процессе? На процессе, где будут решаться судьбы не отдельного лица, а целой эпохи? Ловкий и красноречивый адвокат, вроде Плевако или князя Урусова, всегда сможет доказать присяжным, что во всем виноваты Ленин и Троцкий, что это они нарочно устроили крах Российской империи, да еще сделали это на немецкие деньги, что вообще отвратительно для обывателя… для того, кому немцы денег не предложили. Да и вообще, по моему глубокому убеждению, присяжные – самый ненадежный судебный институт, ибо они руководствуются, в основном, чувствами. В этом смысле революционный трибунал – честнее, ибо с самого начала заявляет, на стороне какого класса он стоит, и что истиной для него может быть только то, что идет на пользу его классу. Такая открытая односторонность лучше, чем лживая «справедливость». Как вы считаете?
– Не знаю, – тихо, с горечью проговорил Кобылинский. Ему стало не по себе после слов комиссара, в которых он усмотрел нескрываемый политический цинизм. И он подумал, что, пожалуй, с Яковлевым нельзя быть откровенным. Сейчас он – вроде бы офицер, пусть бывший, ведет вполне светский разговор, словно где-нибудь в петербургской гостиной. А через пять минут революционная целесообразность ему подскажет, что для блага его класса нужно пустить Кобылинскому пулю в голову. И это будет «честно»! Поэтому он повторил:
– Нет, не знаю. В том смысле, что не хватает знаний. Мне нужно подумать.
– Подумайте, – заметил комиссар Яковлев. – Я лишь могу добавить, что не все так мрачно и бесперспективно для Николая Романова. Только вот что, Евгений Степанович, прошу вас: никому о содержании нашего разговора не рассказывать. Иначе можно нанести большой вред Романовым. Есть немало людей, и они находятся в опасной близости от царской семьи, которые хотели бы уничтожить Романовых немедленно – здесь и сейчас. А в Москве у бывшего императора есть серьезные шансы облегчить себе участь. И, что очень важно, сие зависит во многом от него самого. Больше, увы, ничего сказать не имею права. Да, признаться, и не осведомлен достаточно, – закончил комиссар Яковлев.
Кобылинский поинтересовался, что будет с его солдатами. Яковлев отвечал, что они сами вправе выбрать – продолжить службу, теперь, конечно, в красной армии или разойтись по домам. А пока Совнарком постановил выдать им и полковнику жалованье и командировочное содержание, которые охрана не видела с октября прошлого года. Для этого комиссар привез сто пятьдесят тысяч рублей.
– Это очень приятная новость! – заметил Кобылинский. – Да, вы хорошо знаете, как надо начинать разговор с солдатом. У вас, наверное, уже новые деньги? Советские? Какие они? На золото меняются?
– Нет, – ответил Яковлев, – у меня ассигнации государственного банка Российской империи. Царские. Пока они не хуже каких-либо других. Даже лучше – привычнее, доверия у народа к ним больше. Вы не против? – улыбнулся комиссар.
– Ну что вы! Уж я-то нисколько не возражаю! – улыбнулся Кобылинский.
Комиссар вел столь подробную беседу с Кобылинским исключительно из вежливости. Мнение полковника не имело для него решающего значения. Настоящая власть в отряде была у солдатского комитета и его сопредседателя рядового Матвеева, который по-прежнему делил ее с поляком Дзеньковским. С ними Яковлев обо всем уже договорился.
– Как вы считаете, гражданин полковник, – спросил Яковлев, – Романовы способны выдержать дорогу до Тюмени?
– Знаете ли, Василий Васильевич, Романовы – люди неприхотливые, неизбалованные, с ними в этом смысле легко. Труднее всех будет Александре Федоровне.
– Отчего же?
– Тут и ишиас, и невроз сердца, и, по-моему, простите, некоторая обычная женская придурь… Но она будет терпеть: немецкое воспитание. Дисциплина превыше всего: Ordnung muss sein
[84]
!
Яковлев усмехнулся.
– Постараюсь с ней поладить, – сказал он и прикоснулся к козырьку своей фуражки. – Честь имею кланяться!
– Василий Васильевич! Погодите, – остановил его Кобылинский. – У вас возникнет другая забота. И, боюсь, трудно разрешимая.
– Что же?
– Алексей Николаевич.
– Цесаревич? И почему?
– Болен, и притом – тяжело. Известная всем болезнь. Ему ведь только четырнадцать лет… Какой мальчишка в его возрасте сможет постоянно сидеть на месте? А идиоты из местной совдепии постановили сломать ледяную горку во дворе. Пришли люди с красными повязками на рукавах, показали какой-то мандат, в котором ничего разобрать нельзя было, раскололи лед топорами…
– Зачем же? Для какой цели? – удивился Яковлев.
– Вы полагаете, они дали мне отчет? – спросил полковник. – Знаю только, что так решил сам Голощекин. Я ему телефонировал и спросил в телефон: «Зачем это надо?» Он ответил: «Чтобы Романовым заключение сахаром не казалось». Такие вот заботы у самого главного военного начальника на всем Урале! Более важных забот, видимо, у него нет. Сломали горку, ребенок от скуки вздумал съехать на санках в доме, по лестнице, со второго этажа. Ушибся сильно. Терпит, как может. Но сомневаюсь, что его можно взять в дорогу. Не выдержит он тряски.
– Этого еще не хватало! – вырвалось у комиссара.
Яковлева охватило нехорошее предчувствие. Мелкий эпизод – дураки сломали горку, получили удовольствие, оттого что сделали пакость ребенку. А ребенок не может уехать оттуда, где опасность для него и сестер растет с каждым днем все больше.
– С ними ведь есть личный доктор? – спросил Яковлев.
– Да, лейб-медик – Боткин Евгений Сергеевич. И второй – доктор Деревенько, – сказал полковник.
– А Боткин… родственник Сергея Петровича? Того самого? – спросил Яковлев.
– Сын.
– Знаменитость… Надобно с ним поговорить.
Через полчаса он говорил с Боткиным.
– Пожалуйста, Евгений Сергеевич, расскажите о болезни Алексея Николаевича все, что можете. Точнее все, что я смогу понять, – попросил Яковлев.