— И неплохо пошли, надо сказать, — прокомментировала Плотникова, — далеко. Они у нас были, как Чук и Гек. Как Атос и Портос. Как там у О’Генри — как мясо и картошка!
— Вика, — укоризненно заметил Блинчик, — ну, чего ты, мать, ехидничаешь? Ты сама Петю лет десять знаешь, не меньше. Он у нас мужик достойный, во всех смыслах. Причем тут Чук и Гек? Ну, дружим мы. Ну, бизнес у нас общий…
— Ты мне скажи, Блинов, — сказала Вика весело, — какой у депутата может быть бизнес? И у государственного чиновника? Ну, какой? Ты что — законы не читаешь?
— Не поверишь, мать, не поверишь! Не читаю! На хрена мне это все читать — я их пишу!
И Блинов расхохотался. Искренне, заразительно. Почти, как в детстве, когда кто-то рассказывал что-то веселое. Но это был смех сильного — очень сильного, уверенного в себе человека.
— Смех победителя, — подумал Сергеев, выискивая в лице Блинчика знакомые черты.
Они были, конечно, но, чтобы их увидеть — надо было присматриваться — словно через толщу чуть замутненной воды пытаться разглядеть что-то на дне реки.
— Учись, — сказала Вика, обращаясь к Михаилу. — Вот как надо рассуждать! Здоровый цинизм современного политика. А ты — носишься со своими принципами.
— Я не политик, — сказал Сергеев. — Я чиновник.
— Ну, это ты, Умка, загибаешь, — пророкотал Блинчик вальяжно, нагнувшись над столом, чтобы в очередной раз наполнить рюмки. — Хороший чиновник — всегда политик. Он готов к этому шагу — готов стать политиком. Он умеет ждать, анализировать, лавировать…
— И предавать, — вставила Плотникова.
— И предавать, — согласился Блинов. — Куда ж без этого? Это уже на инстинкте — как дышать. Но…
Он предостерегающе поднял палец.
— Только до определенного уровня. Нужно вовремя понимать, когда пора остановиться. А то, не успеешь оглянуться, а тебя уже нет. Есть и в этом деле свои тонкости. Но не будем о грустном. По семь грамм! За преданность идеалам!
— За чью? Твою, мою или Сергеева?
— Какая разница, Вика? За нашу преданность разным идеалам — они ведь у каждого свои!
— Мудрый ты мужик, Блинов, — сказала Вика, гладя пальцем насмешливо приподнятую бровь, — просто кладезь мудрости. За это грех не выпить!
И они выпили ещё.
Настроение, если честно сказать, было — никуда. Болело бедро, болело в паху, болел левый локоть, саднила губа. И щеку пекло огнем. Не человек — а сплошной синяк, покрытый ссадинами. Пока уровень адреналина в крови не упал, Сергеев шел по тропе, как молодой шерп по горам, чуть ли не подталкивая в спину шедшего впереди Молчуна.
Но время шло, стало понятно, что никто ни за кем не гонится, адреналин в крови начал распадаться под действием молочной кислоты и тут-то Михаил и почувствовал, что ему не тридцать. И не сорок. И даже не сорок пять.
Молчун, наверное, тоже зашибся при падении, но и вес, все-таки, не тот, и года другие — он шагал, может быть не так энергично и легко, как обычно, но в темпе, который для Сергеева стал физически невозможен.
Когда сердце уже прыгало в горле, словно накачанный водой мяч, и его стук отдавался в барабанных перепонках тревожным набатом, Сергеев сдался и прохрипел в узкую мальчишескую спину:
— Стой. Привал.
И, не успев договорить, рухнул полубоком на прелую пахучую хвою у подножия старой сосны.
Он лежал на животе, придавленный к земле тяжестью сползшего на сторону рюкзака, приклад обреза давил ему на ребра, но все это было ничто в сравнении с чувством облегчения, которое он испытал. Больше не нужно было идти. Никуда.
Он с трудом выпростал правую руку из лямок и перекатился на спину. Над ним, высоко, метрах в пятнадцати, ветер играл с кроной сосны, качались бугристые, светло-коричневые ветви, и шуршание иголок было похоже на шелест волн.
Морских волн.
Когда он последний раз был у моря? Год назад? Или полтора? Надежда умирает последней — ему так хотелось услышать, как кричат чайки, скользя над белыми барашками волн. Хотя он наверняка знал — чайки там больше не кричат.
Волна превратила море в радиоактивную помойную яму — и на украинском, и на турецком побережье. И на российском, румынском, абхазском, грузинском и болгарском тоже. Не было больше Черного моря. Древний Понт Эвксинский умер, приняв в свою утробу миллионы тонн отравленной воды, миллионы трупов, миллионы тонн мусора и тысячи тонн изотопов и химических веществ.
Когда Волна, со скоростью более 500 километров в час, прошла семидесятиметровой стеной через устье Днепра и обрушилась в соленые воды, сметя туда заодно и Одессу, старое море содрогнулось в агонии. Казалось, чаша, заполненная им, качнулась, и тяжелый удар выплеснувшихся через край вод, стер с лица земли прибрежные города, не делая различий ни по национальному, ни по географическому признаку. Это был конец пути. Дальше Волне было идти некуда.
Сергеев впервые вышел к морю весной, и было это спустя три года после Потопа. Открывшаяся перед ним картина чуть не заставила его, много повидавшего и много потерявшего, разрыдаться.
Крымский перешеек тогда еще охранялся из рук вон плохо. Татары и остальные обитатели полуострова уже договорились между собой и вместо того, чтобы гоняться друг за другом по горам с автоматами и лозунгами, принялись строить в горах дождесборники и системы очистки воды. Было не до амбиций, надо было выживать.
Сергеев легко перешел границу полуострова и только за Симферополем едва не нарвался на летучий отряд крымчаков. Отряд был конным, что удивляло несказанно. Ладно, что лошадей надо было кормить — их надо было поить, а с водой на полуострове было плохо. Очень плохо.
От всадников Михаил благополучно спрятался в развалинах безымянного села, и через сутки вышел к перевалу. Через несколько километров пути открывался вид на Алушту, когда-то осыпавшую белыми зданиями побережье, и на синеву моря, простиравшегося до горизонта.
Издалека, море оставалось синим. А вот Алушта, закопченная, потемневшая от пожаров после уличных боев, полуразрушенная, лежала внизу неузнаваемой. На обочине замер сгоревший троллейбус, простреленный до полупрозрачности. Деревья вдоль дороги поредели — надо было как-то топить эти три зимы.
Навстречу, по направлению к перевалу, шла женщина с ребенком — молодая еще, но совершенно лысая под сбившимся платком. Девочка лет семи, в ситцевом платье, одетом поверх клетчатой рубашонки и джинс, вела на мохнатой веревке тощую измученную козу, волочившую, чуть ли не по асфальту, полупустое, похожее на старую перчатку, вымя.
Рядом шел, зыркая настороженно из-под бровей, щуплый мужичок в милицейских штанах, «вышиванке» и оранжевых «вьетнамках». На руках у мужика примостился турецкий «волк», а тридцатизарядные «рожки» к нему были вполне профессионально сдвоены с помощью синей изоленты. У Сергеева сложилось впечатление, что охранял мужичок, в большей степени, козу, а не женщин.