Вообще, деревня Ордать для настоящей войны не очень-то годилась: слишком длинная, повторяющая изгибы русла неширокой, заросшей камышами реки Баси. Улица одна, зато аж на пять километров растянулась. Тут пока какая новость дойдет, считай, упустил все интересное. Хата семьи Поборцев стояла почти крайней — дальше двор Шляхтов и, уже за околицей, старое панское кладбище с ушедшими в землю склепами, одичавший сад да фундамент сожженного имения на пригорке. Вдоль сада тянулся проселок на Тищицы — из соседней деревни новости к Поборцам даже быстрей доходили, чем из Ордатьского сельсовета. Да какие в Тищицах новости? У них там и моста-то нет. Глушь.
Михась о своем удалении от войны сильно переживал. Ничего не разглядишь, не запомнишь. В тот раз даже бомбовозы не углядел. Все мамка — «поруби ботву Ваське да поруби». А этот поросенок — глушитель страшный, поскольку визжит звучней городской сирены.
О сирене воздушной тревоги рассказывал старый Карпыч, отвозивший мобилизованных в Шклов. Тогда и батя в армию ушел, и остальные ордатьские мужики. Писем от бати так и не было, да и понятно — немец пер напористо, говорили о боях под Минском и парашютных десантах у Могилева.
Радио до Ордати дотянуть так и не успели, только столб для тарелки громкоговорителя вкопали. Вот и думай, лови слухи, гадай, как та бабка темная дореволюционная.
Михась вздохнул.
— Ты скреби-скреби, воздыхатель, — сказала, не оборачиваясь, мать и сердито брякнула чугунком.
— Да чистой он уже, — безнадежно заверил Михась, сдувая соскобленную стружку с действительно порядком побелевшей крышки стола.
— А вот хворостиной будет тебе «чистой уже», — посулила мать.
Михась опять вздохнул. Не выпустит. Вчера утек удачно, да, видно, Толян сказал, что младшего брата у моста видел. Так что ж такого, на минуту всего добежал, подумаешь, преступление.
Лезвие старого ножа скребло знакомую до последней щербины доску стола, Михась печально сдувал стружку. Мариха, пристроившаяся на коленках на табурете, пыжилась, надувая щеки. Шесть лет сестрице, а туда же.
— Ухи заткни, — пробормотал Михась. — Как дирижабль взлетишь.
— Сам дирижапль, — сестрица показала язык.
— Уйметесь вы или нет? — Мама обернулась и прислушалась. — Вот где вашего старшего носит…
Михась хотел сказать, что вопрос законный и по справедливости Толян тоже в хате сидеть должен. Двенадцать лет или шестнадцать — разница, между прочим, невеликая…
На улице явственно заржала лошадь. Михась дернул к двери, но мамина рука успела ухватить за шиворот.
— Да рубаха ж! — возмутился беглец.
— Я те метнусь!
— Так глянуть же…
Смотрели в окно вместе, Мариха подсунулась под братов локоть, щекотала косицей, моргала на движущиеся за плетнем фигуры:
— Конники?
Мама молчала.
Светило неяркое солнце, неспешно ступали крупные лошади, всадники в седлах устало горбились: глубокие стальные шлемы, винтовки поперек седел. Люди, серые от пыли, от мышастой, некрасивой формы…
— Мам? Это ж…
— Михась, ты сегодня в хате посиди. Я тебе как взрослому говорю. А Тольке я уж так скажу…
На столе оставался недочищенный островок. Вот тебе и праздник. Дурость одна с этой приборкой. Как угадали. Михась машинально скреб и дивился тому, как все просто. Въехали немцы в деревню, как к себе домой. Даже не озираются. Нахохлились, как куры сонные. Засесть бы на кладбище с ружьем. А лучше с пулеметом. Очень даже просто…
Стукнуло отчетливо. Михась замер со старым ножом в руке, застыла у печи мама, даже Мариха оцепенела, открыв рот…
Еще перестук, сразу несколько тресков… Выстрелы… Это не у моста, ближе…
Михась не выдержал.
— Я тебя, стервеца! — в бессильной ярости закричала мама, кидаясь следом.
Михась шмыгнул в дверь, слетел с крыльца, метнулся вбок, к пуне
[18]
и мигом оказался на крыше. Застыл, не чувствуя, как под коленями проминается старая солома. Скакали назад по улице огромные задастые кони, низко пригибались всадники, тряслись на серых дупах немцев странные рифленые цилиндры. Один из всадников оглянулся, что-то крикнул. Снова захлопало — свистнуло в высоте. Пуля, что ли? Михась, не веря, пригнулся и одновременно по-птичьи вытянул шею. Последний из всадников запрокинулся, лег на круп идущей тяжелым галопом лошади. Сапог выскользнул из стремени, немец бездушным мешком бухнулся на землю, чуть проволочился за лошадью и остался лежать в траве: шлем, съехавший на глаза, переплетение ремней и каких-то значков на груди, пятно темное… Еще стучали копыта полегчавшей лошади, треснул вслед удирающим всадникам припоздавший выстрел…
Михась скатился с крыши, кинулся в хату:
— Мам, отбили немцев! Один прям у забора лежит. Убитый, видать…
Жгут влажного полотенца переложил наблюдателя прямо по лбу. Михась охнул, зажмурился. Мама лупила молча, слышались лишь влажные удары. Потом захныкала Мариха, всхлипнула и сама мама, град ударов поутих. Михась осмелился раздвинуть заслоняющие голову локти:
— Да я ж только на минуту.
— Не смей, паразит! — конец полотенца метко достал по уху.
К вечеру ухо порядком припухло. Михась сидел обиженный, удрать не решился, хотя Володька упорно высвистывал с огорода. Потом пришел Толян, и мама попыталась и старшего брата полотенцем повоспитывать. Но, видать, все самое смачное, как обычно, уже Михасю досталось. Мама снова заплакала, брат ей что-то приглушенно говорил. Михася погнали спать, что было еще обиднее, чем схлопотать полотенцем.
Как все случилось, Михась узнал только назавтра, от Володьки и других хлопцев. Собственно, они-то и сами о перестрелке отступающих красноармейцев с германскими кавалеристами лишь в пересказе знали, поскольку никто своими глазами ничего не видел. Поэтому раз десять выслушали самого Михася, рассказавшего про панически удиравших немцев, про посвист пуль. Об убитом всаднике пришлось умолчать — Толян настрого предупредил. На языке так и вертелось, но Михась сглатывал — брат таких подзатыльников навешает, что там то полотенце.
А убитый немец пропал. Словно и не было его. Но, видимо, все-таки был. Искали его потом, уже когда немцы поназначали в Ордати полицейских и старосту. Вообще-то, все это было странно и весьма удивляло Михася с Володькой. Вот как так: Ларка Башенков — пусть вредноватый и болтливый, но вполне знакомый деревенский мужик, вдруг оказался назначен старостой? А сосед Ленька Шляхта — всего-то на год старше Толяна — назначен полицаем, нацепил белую повязку и таскает на плече винтовку.
Запуталось как-то разом все на свете в том августе. Приказы немецкие, такие несуразные, что вовсе ошалеешь, регулярно расклеивались на столбе у уличного колодца. Писали в них, что Смоленск и Киев героической германской армией уже взяты, что надлежит соблюдать порядок, колхозное имущество не портить, что партийные и евреи обязаны регистрироваться. Сидел в колхозном правлении гарнизон: немец-фельдфебель с шестью солдатами, полицаи к ним на доклад являлись. Искали дохлого кавалериста и прячущихся красноармейцев-окруженцев, что его застрелили. Правда, Ленька Шляхта, несмотря на повязку свою мерзкую, помалкивал, хотя точно знал, у какой хаты немец-кавалерист свалился. Сосед все-таки, до войны вполне нормально жили, в одну школу Ленька с Толяном ходил.