– В чем ей каяться-то? – недоумевает псарь, оглядывая Петрониллу. – У ней грехи как у птички.
Но каноник не в состоянии отвечать. Он не может даже запретить псарю называть себя «добрым человеком». Каноника одолевает мучительная икота, ибо накануне он, подобно остальным, был весьма невоздержан в еде и питье.
– Идите выпейте чего-нибудь, добрый человек, – советует раб. – На вас и глядеть-то больно.
– Отнеси графиню на постель, – велит каноник. – Что стоишь?
– Отнесу, отнесу, – заверяет псарь. – Похмеляйтесь без страха, все сделаю.
– Знаю я, что ты сделаешь, блудодей.
Не доверяя Песьему Богу, каноник сопровождает его до самой опочивальни. Уже в кровати, закутанная, Петронилла сонно открывает глаза. Над нею склоняются два мужских лица – туповатых, любопытствующих.
Графиня краснеет.
– Ступай вон, – говорит она Песьему Богу.
Тот лениво удаляется.
Каноник уже успел глотнуть вина. Ему уже легче думается, руки-ноги вновь приведены к порядку и слушаются, в соответствии с тем, что сказано у святого Августина: «Ум приказывает телу, и тело повинуется».
– Я заснула в часовне? – тихо спрашивает Петронилла.
– Вы были в забытьи, домна. Должно быть, вы рано пришли на молитву и молились слишком истово.
– Да. Еще затемно. Мне не спалось, отец Гуг. Думаю, это бесы одолевали меня. Такие недобрые, такие греховные мысли…
Каноник с пониманием кивает головой. Да, это, должно быть, были очень недобрые, очень греховные мысли. И очень злые бесы. Ибо трудно канонику представить себе достаточную причину для того, чтобы подняться с постели ни свет ни заря.
– Скажите мне, дочь, что это были за греховные мысли?
Видно, что Петронилла изнемогает от стыда. Каноник подбадривает ее.
– Говорите, говорите же. Раскаяние убивает грех, покаяние отгоняет бесов.
– Я каялась…
– Да, и весьма усердно. Вы стегали себя плеточкой, дочь. Ваше раскаяние было искренним, мы это видели. Но вы должны исповедаться.
– Ох, отец Гуг…
Канонику признаться во всем не так страшно, как Оливьеру. На Оливьере нет пятна. Он устрашающе чист, почти нечеловечески. Однако Петронилла сомневается во власти каноника разрешить ее от греха. В конце концов, она говорит:
– Сказано: исповедайтесь друг другу.
– Пусть это послужит вам к духовному укреплению, дочь.
– Отец Гуг, я желала смерти другому человеку.
В светлых глазах Петрониллы – долгая тоска.
Отец Гуг поражен.
– Вы? Господь с вами, домна! Все так любят вас. Вы так кротки, так всем любезны…
Она молчит. Каноник придвигается ближе, его лицо делается строгим.
– Говорите же, дочь. Кому вы желали смерти?
– Я хотела… Я молилась, чтобы Монкад и его друг Ниньо Санчес, мой жених… чтобы оба они на охоте свалились в пропасть и сломали себе шею.
* * *
Зима уныло плелась от Пиренейских гор – вниз, в долины, а оттуда уж засылала гонцов на равнину, к восходу солнца. Голая Тулуза жалась к правому берегу Гаронны под высокомерным взором, всегда устремленным на нее из Нарбоннского замка.
От холодов привычно маялись все: и воины, и женщины, и простолюдины, и монахи, и чада с домочадцами графа Симона. Раскаленная докрасна жаровня усердно согревала только одну комнату во всей башне: ту, что отведена для меньших детей. Там же проводил время второй сын симонов, Гюи, а с ним увязалась и тощенькая его подружка Аньес.
И вот скучным снежным вечером граф Симон ведет долгие разговоры со своей супругой, дамой Алисой, и со своим братом Гюи, и с мужем своей сестры, мессиром де Леви из Альбижуа, и со своим старшим сыном Амори, а дети, под добрым солнцем маленькой жаровни, развлекаются совершенно иным образом.
Сыновья Симона, Робер и Симон-последыш, а с ними и двоюродный их братец Филипп – все разом наседают на Гюи-меньшого. Вот бы одолеть такого важного противника. Вот бы опрокинуть его на спину, наподобие черепахи, – пусть подергает руками-ногами, пусть побрыкается. Вот бы на животе у него утвердиться, кишки ему пооттаптывать.
Гюи, смеясь, отбивается. Время от времени – для порядка – наделяет то одного, то другого братца преувесистым тумаком. Филипп громко ревет – Гюи разбил ему губу.
Всю солому на полу разворошили, будто мышь ловили.
Посреди комнаты, на расстоянии вытянутой руки от жаровни (чтоб пожара не случилось) – просторная кровать. Там и спят все графские отпрыски, сбившись в кучу, как щенки одного помета. Сейчас на этой кровати, зарытая в одеяла, восседает Аньес – раскинув тощие ноги, уронив руки между колен, – остренький носик, большой улыбчивый рот, ясные глазки. Глядит Аньес на своего возлюбленного и господина – как он с мальцами забавляется – и сердечко у ней от любви к нему стучит то сильнее, то слабее.
И вот дети, навалившись хищной стайкой, безжалостные, как зверьки, пересиливают взрослого недруга. Они роняют Гюи на пол. Копаясь в соломе у самой кровати, Гюи отлягивается от них длинными ногами. Но Аньес видит, что еще немного – и Гюи запросит у мальцов пощады. Того и гляди загрызут.
Теперь разобижен Робер. Ему сильно досталось по скуле. Взревев ужасно, он с кулаками бросается на Гюи и нешутейно уже норовит выдавить старшему брату глаз. Гюи уворачивается, ловкий и гибкий, и, прижав Робера к полу, угощает его двумя короткими ударами меж лопаток. Гюи бьет локтем, а локоть у Гюи костлявый и твердый, как дротик.
Остальные братцы тем временем висят у Гюи на загривке, точно охотничьи псы, взявшие кабана.
Аньес в постели стонет от смеха.
Но тут неожиданно входит граф Симон. Ой-ой! Аньес с тихим писком ныряет под покрывала. А Симон на нее и не смотрит – зря перепугалась. Граф оглядывает побоище взором грифа-стервятника: нет ли падали поклевать. Гюи, придавленный своими тремя братьями, отчаянно пыхтит на полу.
– Вот вы где, – говорит Симон своему сыну Гюи и подталкивает его ногой. – Я искал вас.
Гюи стряхивает с себя братьев. Замешкавшегося Робера Симон снимает сам – за шиворот – и забрасывает на кровать, ловко угодив в Аньес. Скрытая одеялом, та говорит:
– Ой!..
Разом поскучнев, Гюи встает на ноги.
– Я вам нужен?
– Да.
За стенами – промозглый вечер. Не вздумал же отец выступить в поход на ночь глядя, в преддверие зимы?.. Гюи надеялся заснуть на теплой постели, под боком у жаровни, в куче братьев, обняв Аньес. Девушка такая худенькая, что почти не занимает места.
Симон глядит на сына, щурясь. На мясистом лице графа все явственнее проступает усмешка.
Гюи плетется к отцу – плечи опущены, голова повешена. Симон манит его пальцем.