— Я вас всех прикончу издевкой, всех удушу ядовитым смехом. Я буду смеяться над всеми вами, как над Соединенными Штатами, над их армией и дурацким флагом, — сказал, уже сникая, старик, хватая ртом воздух в припадке астмы.
Му country'tis of thee
Sweet land of felony…
[31]
Гарриет Уинслоу не шевельнулась, не поспешила на помощь. Сидела и смотрела, как он кашляет, согнувшись пополам в плетеном креслице в тамбуре — так складывается опасная бритва.
— Скажу вам, что армию я уважаю, — произнесла Гарриет очень ровным голосом, ни на чем не настаивая, хотя бы потому, что старик был предельно искренен.
— Из-за того, что армия избавляла вас от ночлежного дома? — хрипло спросил старик, блестя набухшими от слез глазами, исполненный решимости умереть на боевом посту, в петле собственного смеха. — А ночлежка-то всюду, куда ни глянь! Прошу прощения.
— Я не стыжусь своей нации и своих предков. Я вам уже сказала — мой отец погиб на Кубе, пропал без вести…
— Прошу прощения, — хрипел, задыхаясь, старик, всего лишь несколько минут назад нежно державший руки и вдыхавший аромат каштановых волос прелестной женщины. — Откройте-ка пошире глазки, мисс Гарриет, да вспомните, что мы резали наших краснокожих, но никогда не спали с индейскими женщинами, чтобы создать хотя бы наполовину смешанную нацию. Мы целиком отдались своей кровавой потехе: убивать людей с другим цветом кожи. Мексика показывает, чем бы мы могли быть, если глаза открыть пошире.
— Я и так вижу. Вы стыдитесь того, что говорите со мной искренне, по-человечески. Вам причиняют боль страдания тех, кого вы любили.
Когда-то давно старый гринго написал о своем отце: «Он был солдат, сражался против голых дикарей и донес флаг своей родины до столицы одной цивилизованной расы далеко на юг». Но сейчас он не мог ей это сказать, больше ничего не хотел он поверять ей этой ночью или соглашаться с ней в чем-нибудь. Он спрашивал себя: неужели то общее, что их связывает, это лишь братоубийственные войны, войны против «дикарей», войны против всего слабого и чуждого. Он ничего больше не сказал, ибо ему захотелось верить, что нечто иное, некто иной еще смог бы сроднить их души, но чтобы не от него она научилась понимать то, что здесь происходит. Он еще ощущал аромат ее волос, теплоту мягких рук. Наверное, это было не нужно. Она уже исчезла, и он остался наедине с пустынной ночью. Наверное, он сможет увидеть ее во сне. Наверное, женщина, вошедшая вчера вечером в танцевальный зал, видела не себя, а ту, что ей виделась в мечтах.
— Чужие жизни трудно понять, — сказал Иносенсио Мансальво. — Хотите получше узнать наши жизни? Тогда вам надо почуять их наперед, потому как мы еще никто!
XI
Генерал Арройо сказал, что офицеры федералов, обучавшиеся во французской военной академии, собираются громить повстанцев в сражениях, какие описаны в учебниках, — дескать, ученые вояки знают все правила ведения боя, а партизаны — нет.
— Они — как эта сеньорита, — сказал молодой мексиканец, жесткий, смуглый, словно покрытый глазурью. — Она хочет жить по правилам, а я хочу их создавать.
— Слышал, старик, что сказала сеньорита Уинслоу вчера вечером? Слышал, что говорили люди из лагеря и из деревни? Почему людям не дозволено управляться самим здесь, на своей земле, или это — несбыточные мечты? — Он сжал челюсти и сказал, что, возможно, сеньорита и он хотят одного и того же, но она понять не может, что насилие должно идти впереди. Напротив, он точно знает, говорил Арройо старому гринго, что новое насилие необходимо, чтобы покончить со старым насилием. Полковник Фрутос Гарсия, человек ученый, тоже говорит, что не будь нового насилия, прежнее насилие останется навсегда без изменения, верно? Верно, индейский генерал?
Старик долго глядел на змеившуюся перед ним тропинку, по которой они ехали верхом. Потом сказал, что понимает мысль, которую генерал хочет выразить, и благодарит, что тот сумел ее выразить. Это — слова настоящего мужчины, сказал он, и за них стоит поблагодарить, потому что они снова связывают его с людьми, поскольку он избрал своей профессией разрушение всяких людских связей и прочих ценностей, чего уж скрывать, сказал старый гринго, надеясь, что широкополая шляпа спрячет его усмешку.
Всадники молчали, лошади трусили вперед, к цели. Старику думалось, что он здесь, в Мексике, ищет свою смерть, но что ему известно о самой стране? Вчера вечером он бросил в воздух фразу о том, что его отец участвовал в интервенции 1847 года и в оккупации города Мехико.
[32]
Потом припомнил, что Херст послал одного радикального репортера писать репортажи о Мексике эпохи Порфирио Диаса, а репортер по возвращении сообщил, что Диас — тиран, не терпит никакой оппозиции и ввел в стране своего рода рабство: мексиканцы стали рабами помещиков, армии и иностранцев. Херст не позволил это опубликовать, могущественный король прессы имел собственного радикала и собственного тирана, ему нравились оба, но защищал он только тирана. Диас был тираном, но он был отцом своему народу, народу слабому, который нуждается в строгом отце, говорил Херст, разъезжая по Мексике среди своих сокровищ, заключенных в банках, лесопилках и рудниках.
— А кое-чего ты не знаешь, — сказал Арройо старику. — В молодости Порфирио Диас был храбрым воином, бесстрашным партизаном, сражавшимся против французской армии и Максимилиана.
[33]
В мои годы он был таким же бедняком генералом, как я революционером и патриотом, иль ты об этом не знал?
Нет, сказал гринго, не знал. Он только знал, что отцы, воюющие на стороне врага, являются по ночам своим сыновьям верхом на коне и с вершины скалы просят сыновей:
«Исполняйте свой долг. Стреляйте в своих отцов».
В этот предрассветный час горы, казалось, поджидали всадников за каждым ущельем, словно всадники в самом деле были летучими; расстояния таяли в дымке, и за каждым поворотом хищник-отрог подстерегал человека на коне. В этом безлюдье, говорят, можно дважды или трижды за сутки увидеть образ Царя Небесного. Старый гринго боялся чего-то подобного, боялся увидеть лицо отца и ехал верхом рядом с сыном — с Арройо, сыном лихой судьбы.