— Постой! — окликнул его Рублёв. — Вдруг не свидимся больше…
— И то правда… Прощай, друже! — И Прохор длинными сильными руками стиснул Глеба за плечи.
Глебу в этот момент показалось, что Прошка… Что он — как гаснущую лучинку — что-то уверенно и спокойно забрал из Глебовых рук…
* * *
Ещё с вечера Патрикий снова занемог. Ломило суставы, бил озноб, бросало то в жар, то в холод… Белыми зябкими пальцами он сжимал овчинную шубу, под которой лежал, как под одеялом. Пил тепловатую воду, принесённую мальчиком-служкой в большом глиняном кувшине. Ворочался на узкой постели, стонал тихонько.
К утру забылся рваным, клейким, путаным сном.
* * *
…Сначала митрополит в который уж раз протягивал ему ключи от собора, и он принимал их в свои руки с трепетом и волнением. Потом стоял Патрикий у стены вверенного ему храма, и, волнуясь, видел как сходят с фресок бесплотные фигуры с золотыми нимбами. Дрожа и растворяясь в мерцании свечей, они медленно, но неуклонно возносятся вверх, к куполу. На их месте остаются лишь бледные контуры, лишь смутные очертания…
Как же так вышло, что обещание сохранить вверенное оказалось ему, Патрикию, не по плечу? Чуть не плача — какая же фреска без фигур, без красок! — в отчаянии смотрел он на происходящее, в то же время понимая, чувствуя — он в силах и не в праве предотвратить это неумолимое, медленное исчезновение.
Время потоком текло сквозь него и сквозь стены, стирая с них ясные, гармоничные черты, нанесённые умелой и трепетной рукой мастера. Росписи бледнели, теряли былую звучность цвета. Словно истаивали, прерывались когда-то сильные, уверенные, гибкие линии…
И он думал о скоротечности жизни, о бренности всего земного, о тщетности людских усилий сохранить недолговечное и о том, что обречён на эти усилия не ради суеты земной. Ибо результат человеческих усилий не всегда предсказуем и не меряется земной мерою, ведь пути Господни — неисповедимы…
Потом привиделось совсем несуразное — коротко остриженный отрок в холщовой свитке, говоривший с ним, с Патрикием, на его родном греческом. Иерей слышал странные и страшные слова — о предательстве, о коварстве, о надвигающемся зле и разрушении, о возможно предстоящей смертной муке… Слова, которым не хотелось верить…
* * *
Закричал петух, второй, третий.
Патрикий очнулся в испарине, глядя в потолок кельи. Вздохнул — чего только не привидится в бреду, повернулся на бок.
Звёздочка лампадного пламени трепетала в углу, под иконами божницы. У постели, наклонившись к нему, стоял мальчик. Он смотрел на лежащего под курчавой шубой иерея растерянно, держа в руке глиняную канопку
[21]
с водой.
Патрикий содрогнулся. Он понял — сказанное не было ни сном, ни бредом, ни видением… Он откинул овчину в сторону и с трудом сел на постели, спустив босые ноги на пол.
Оставалось подняться. Оставалось успеть сделать всё, что было в его силах, а может — и более. Оставалось испить свою чашу до дна.
* * *
Солнце уже стояло высоко, и в Заречье уже просвистели первые ордынские стрелы… А Глеб всё метался по взбудораженному городу. Он искал Аксинью.
Патрикий тем временем собрал церковную утварь — золотые потиры, чеканные дискосы и звездицы — всё с насечкой, да сканью, с драгоценными каменьями и яркими эмалями. А следом — серебро и узорочье, шитые золотом и жемчугом праздничные священнические ризы… Словом, всё что смог, что успел — собрал и поднял на полати храма.
Туда же, наверх, под соборные своды отправил, наказав молчать, что бы ни случилось, помогавших ему прихожан и клириков, — чтоб укрылись, пересидели надвигающуюся грозу.
Держа в голове, что нужно ещё обломить и отбросить подалее лестницу, чтоб по ней не взобрались, не догадались о тайном укрытии, бросился сначала запирать двери храма.
…Уже слышались со стороны речных ворот крики и стоны, уже занялся огнём зажжённый татями городской посад…
Перекрестясь, Патрикий двумя руками потянул на себя массивные, окованные железом, двери храма.
— Стойте, подождите! — К дверям собора со всех ног бежал давешний отрок, таща за руку босоногую девчонку.
Патрикий с усилием приоткрыл тяжёлый створ, чтобы впустить детей.
Замкнул двери, повлёк отроков к лестнице.
Мелькая голыми пятками, девочка торопливо полезла кверху. На верхней перекладине она оглянулась, и мыча, стала махать мальчику рукой, подзывая к себе. Тот стоял, не двигаясь. Девчонку тут же ухватили сверху чьи-то руки, рывком втянули на полати.
Патрикий, подталкивая мальчика в спину, думал укрыть и его. Однако отрок отстранился, решительно замотав головой, и вместе с иереем принялся обрывать, обламывать деревянную лестницу. Это оказалось не так-то просто… Наконец, она с треском вышла из пазов.
Не успели они оттащили лестницу в противоположный конец храма, как загремели, взлетая под самый купол, многократно умножаясь и дробясь, гулкие, мерные удары. Это разбойники снаружи били бревном в высокую, окованную железом дубовую дверь.
Патрикий кинул последний взгляд туда, на полати, упал на колени перед иконой Пречистой Богородицы и задыхаясь, торопливо зашептал горячие слова молитвы.
* * *
Двери рушились. Кровь била в уши. Глеб понял вдруг, что тяжкий мерный грохот, которые ему слышен — это удары его собственного сердца. Отуманенным взором он смотрел то на Богородицу, то на склонившегося перед иконой грека. Тот, не поднимая головы, всё творил молитву, прижимая сложенные в замок руки ко лбу и вздрагивая всем телом.
Удар, ещё удар. Высоченные дубовые створы, не выдержав натиска, затрещали и со стоном и скрежетом распахнулись.
Глеб оглянулся, попятился. Отступать было некуда. Схватив в руку обломок деревянной лестницы, он замер, готовый живым не сдаваться.
Часть девятая. Возвращение
Сумка с наклейками
Пропахшая бензином, битком набитая пассажирами маршрутка «Гатчина — Санкт-Петербург» летела по шоссе.
В сером сыром сумраке сплошной лентой тянулись вдоль обочины огни дорожных фонарей, горели красным габаритные огни машин, светились проплывающие мимо огромные буквы рекламных вывесок.
Маршрутка вильнула вбок, обгоняя сверкающий огромными окнами рейсовый автобус. Зажатый между чьей-то огромной сумкой и собственным рюкзаком с фотокамерой, пассажир в джинсах и видавшей виды линялой ветровке проснулся.
Поморгал красными заспанными глазами, с хрустом поскоблил подбородок, обросший трёхдневной щетиной («гарвардский стиль», вообще-то, если кто не в курсе), сделал попытку пошевелить затёкшими ногами в тяжёлых горных ботинках.