Стана, кстати, очень не любит разговоров на эту тему.
— Ты — свой, — говорит она в таких случаях, гневно заостряясь лицом. — Понимаешь, ты — свой. Ты не бросишь меня, не отступишься, не предашь, не пройдешь, дернув плечом, не повернешься спиной. Я тебе верю как никому… А если вдруг я стану захлебываться и тонуть, ты меня вытащишь и спасешь… Ты ведь меня спасешь?
— Конечно, спасу.
— Ну вот, а все остальное — неважно…
И ведь действительно все остальное неважно. В приемной доктора Моммзена это ощущается как нигде. Там по-прежнему, словно время безнадежно застыло, пребывают пятеро молодых людей, так похожих, точно вылупились они из одного инкубатора. Все — в серых костюмчиках, в галстуках, в начищенных остроносых ботинках. Все — держат на коленях портфельчики, в которых, по-видимому, находятся кучи важных бумаг. Все пятеро, как по команде, поворачиваются ко мне, и лица их озаряют приветливые, располагающие улыбки. Молодые люди явно прорабатывали «Науку делового общения», где главным пунктом стоит: «вызвать инстинктивную приязнь собеседника». Впрочем, уже через пару секунд они отводят глаза, поскольку «смотреть слишком пристально — значит породить психологически тревожный ответ». Еще там наличествуют две представительные дамы, холеные лица которых свидетельствуют о том, что они из администрации города. Дамы, напротив, поглядывают на меня злобновато. Для них любой посетитель — это заведомый конкурент, который нагло, без всяких на то оснований, претендует на те же самые гранты. И еще имеет место в приемной некая очаровательная юница — с таким отчаянием на лице, как будто мир через секунду погибнет. Юница, наверное, получила отказ на проект и примчалась, чтобы выяснить лично, нельзя ли что-то поправить.
Инголла не обращает на них никакого внимания. Она поднимает на меня чудесные фиолетовые глаза, жаждущие любви, и голосом, который больше пристал бы ангелу, а не афроамериканке из офиса, говорит, склоняя голову вправо:
— Вам сюда.
Я прохожу в двери с надписью «Техотдел». Комната заполнена стеллажами, где пребывают в покое, забвении, мертвые папки. За компьютером сидит человек, крупный, стриженный бобриком, он мне кивает не глядя, и я так же, ни слова не говоря, киваю в ответ. Затем я открываю без стука вторую, дальнюю дверь и оказываюсь в кабинете доктора Моммзена.
Чем, как вы думаете, занимается доктор Моммзен? Чем озадачен глава знаменитого фонда по истории и культуре? Может быть, он внимательно изучает очередной проект? Или, быть может, обдумывает некую замечательную идею — ту, что просыплется манной на представителей многих наук?
Нет, доктор Моммзен увлеченно играет в сетбол. Он нацеливает шарик внизу экрана стрелочкой, вертящейся туда и сюда, затем бодро щелкает мышкой, шарик неторопливо летит, и если образует с другими цепочку единого цвета, то она с мелодичным звоном аннигилирует. Если же цепочки, пусть даже изогнутой, не получается, масса разноцветных шаров продвигается на один шаг вниз. Судя по тому, что она заполняет собой уже почти весь экран, доктор Моммзен, профессор, член академий множества стран, безнадежно проигрывает.
Следует еще два-три щелчка, и на экран выскакивает табличка, указывающая итоговую сумму очков.
Доктор Моммзен огорченно вздыхает:
— Никак не могу пройти выше пятого уровня. Черт знает что…
Он поднимается от компьютера, и меня, по обыкновению, поражает его нечеловеческий вид. Если взять швабру со слегка закругленным концом, привязать к ней поперечную палку и натянуть на это костюм, то получится копия доктора Моммзена. Только щетку на швабре следует покрасить в мутно-пластмассовый цвет, а из рукавов чтоб торчали сборчатые фаланги скелета. Такой загробный антропофаг, демон из фильма ужасов, не слишком удачно маскирующийся под человека.
Манеры у него, впрочем, вполне человеческие. Он тычет в кнопку кофейного аппарата, который после гудения выдвигает вперед пару чашечек, ставит блюдце с крекерами, обсыпанными то ли тмином, то ли хрен знает чем, и кладет рядом с ним лист печатного текста, где, как на аптечном рецепте, краснеет загогулина: «Cito!»
[7]
.
— Вот ознакомьтесь. Надеюсь, перевод вам не требуется…
Документ, разумеется, на английском, однако сразу, с первых же строчек понятно, о чем идет речь. Таламарский университет (США, штат Орегон) предлагает мне читать курс лекций в следующем учебном году. Примерная тема курса такая-то… столько-то часов… такая-то приблизительная расфасовка по месяцам… Одновременно предполагается ведение по этой же теме самостоятельного исследования… Рабочая виза на весь указанный срок гарантирована…
— Их заинтересовали ваши соображения насчет атабасков
[8]
. Если те лингвистические параллели с элементами сармонского языка, которые вы зафиксировали, удастся хоть как-нибудь подтвердить, то получится, что сармоны действительно мигрировали на восток, перебрались каким-то образом через пролив и стали субстратом в этногенезе местных племен. Очень смелая, оригинальная и перспективная мысль. Исследования здесь можно вести много лет…
— Доктор, — говорю я, — давно хочу вас спросить. — Знаменитый общественный деятель Теодор Моммзен, автор труда по истории Древнего Рима, нобелевский лауреат, случайно, не ваш родственник?
Доктор Моммзен пожимает плечами:
— Ну, какие-то семейные слухи… легенды… на этот счет, разумеется, есть, но лично я думаю, что это просто случайность. Моммзен в странах Европы не такая уж редкостная фамилия. И, кстати, историей я стал заниматься вовсе не по этой причине… — Он с некоторым ужасом смотрит, как я кладу приглашение обратно на стол и, вскинув руки, вопрошает невидимые небеса: но почему, почему?!
— Я ведь не один такой, — отвечаю я как можно более нейтральным голосом.
— Так вот этого я и не могу понять! — темпераментно восклицает доктор Моммзен. — Страны вашей, извините за прямоту, больше нет, денег на гуманитарные исследования никто не дает, впереди, это нетрудно предвидеть, вас ждут колоссальные пертурбации. Вряд ли жизнь здесь наладится в ближайшие двадцать лет. И все равно почти две трети тех, кому мы делаем предложения, отказываются уезжать. Вот объясните мне: почему, почему?..
Я чувствую себя несколько неуютно.
Действительно — почему?
Так ему и скажи.
Да потому, например, что сегодня вечером, быть может, примчится ошалевшая Стана — повалится на тахту, раскинет руки, как птица, которая устала летать, скажет стонущим голосом: накорми меня, напои, посиди со мной, о чем — нибудь поговори… И я ее накормлю, напою, отправлю в душ, снова уложу на тахту, и из этого вдруг возникнет страстный алхимический жар, действо любви, неуправляемый термояд, накаляющий жизнь до температуры солнечной плазмы.
Как это объяснишь доктору Моммзену?
— Ну, представьте себе, что у вас умирает мать. А вам в это время предлагают поехать куда-нибудь в отпуск. В какое-нибудь изумительно красивое место… Пальмы, скажем, песок, теплый океанский прибой… И вы точно знаете, что пользы от вас в больнице уже никакой: это финал, абсолютное помрачение, мать вас даже не узнает. Все, что требуется, сделают квалифицированные сестры, врачи, сделают лучше вас, вы будете им только мешать… И все равно, понимаете, все равно — уехать нельзя…