– Как тут у вас в клубе? Что танцуете? Девчонки
захихикали и что-то залопотали, а одна из тех двух-трех потупилась. Я ее
спросил:
– Вас как зовут?
Нечего с ними церемониться. С некоторых пор я понял, что с
девчонками нечего церемониться. Она ответила:
– Ульви.
Это мне понравилось. Ульви – это звучит. Ульви
Воог – есть такая чемпионка по плаванию.
– Ульви – это звучит, – сказал я, – а
меня зовут просто Дима.
Я вернулся к своим ребятам и небрежно бросил:
– Подклеил одну кадришку. Ребята сидели на ящиках и
смотрели на меня, как волки-новички в зоопарке.
– Правда, ничего себе кадришка? – спросил
я. – Ее зовут Ульви.
– Иди ты, Димке, знаешь куда! – пробормотал Алька
и отвернулся.
– Видал? – сказал я Юрке и насмешливо кивнул на
Алика.
– Да брось! – буркнул Юрка и отвернулся.
– Пошли красить! – гаркнул я.
Нет, черти, вы мне настроения не испортите. С каждой минутой
мне становилось все веселее и веселее.
Мой ободранный корвет «СТБ-1788» некогда был покрашен в черный
и желтый цвета, как и все эти маленькие сейнеры. Борта черные, а рубка
желтая – довольно мрачный колорит. Не мог я красить борта черной краской,
когда такое веселье в душе. Эстонские парнишки мазали в это время ведра яркой,
как губная помада, красной краской.
Алик и Юрка сразу подхватили мою идею покрасить борта
сейнера в красный цвет. Антс и Петер долго не понимали, а потом захохотали,
сбегали куда-то и принесли несколько ведер красной краски. Мы стали красить
сейнер. Петер трудился на причале. Юрка сидел под настилом и красил внизу до
ватерлинии, а мы втроем, Антс, Алик и я, стояли в лодке с наветренной стороны и
яростно малевали другой борт.
В общем, жутко весело было, и я представлял, что случится с
моим железным капитаном Игорем Баулиным, когда он увидит свой красный корабль.
Его хватит удар. Его переведут на инвалидность, и он будет
сидеть дома и без конца писать письма в газету. А нам дадут другого капитана.
Было очень ветрено. Чайки кричали, как детский сад на
прогулке. Здорово пахло йодом, какой-то гнилью и краской. «СТБ-1788» будет
красным, как помидор, как платочек на голове Ульви, как губная помада у всех
этих.
Может быть, вот это красить все красным? Все черное
перекрашивать в красное? Ходить повсюду с ведерком и кистью и, не давая никому
опомниться, все черное перекрашивать в красное? Утром с пригорка я увидел, как
покачивает мачтами мой красный сейнер, и сразу же его полюбил. Старикашка Кууль
разошелся. Он махал руками перед моим носом и кричал:
– Курат! Что ты наделаль, Денисов! Что ты наделаль! Что
скажет морской регистр? Он не пустит судно в море. О, курат!
– Успокойтесь, капитан Кууль, – успокоил я
его. – Не все ли равно морскому регистру – красный сейнер или черный?
Все остальное ведь в порядке. Рыбу он ловить будет и красный. И, может быть,
даже лучше, чем все черные.
– Ты ничего не понимаешь! Мальчишка! Глюпый!
Я отошел от разъяренного Кууля. «Ты-то что понимаешь? –
хотелось мне сказать ему. – Тебе лучше сказки детям рассказывать, чем
командовать флотилией».
Пришел Баулин и стал дико хохотать. С ним действительно чуть
удар не случился. Он стал красным, как сейнер.
– Автобус, – шептал он. – Типичный автобус.
Сейнер все-таки пришлось перекрашивать заново. Потом нас
послали в парники чинить рамы, так как еще в школе мы получили квалификацию плотников
3-го разряда.
***
С нами стали здороваться каменщики, рыбаки и овощеводы. Это
было приятно. Мне почему-то было приятно работать в колхозе где попало; и
красить, и ломать стены, и чинить парниковые рамы, и даже, черт побери, класть
кирпичи на ленту транспортера. Гораздо приятней было работать в колхозе, чем в
школе на уроках труда. Может быть, это потому, что здесь тебе не вкручивают
день-деньской, что ты должен развивать в себе трудовые навыки.
***
Нестерпимыми были вечера. Алик все стучал на машинке. Юрка
каждый вечер писал письма Линде. Иногда мы болтали. Так, на разные темы, как
всегда.
Попозже шли в клуб, смотрели старые фильмы с субтитрами на
эстонском языке.
После кино в клубе немного танцевали. Я тоже танцевал с
Ульви. Мне скучно было танцевать, и я все уговаривал ее: пойдем погуляем. Но
она не шла, и я уходил один.
Я попадал в ночь и оставался наедине сам с собой. Я мог бы
остаться там, где светло, или пойти в кофик или на берег, где все-таки видны
огоньки проходящих судов, но я сознательно уходил в самые темные улицы, а из
них в лес. Садился на мокрые листья в кромешной тьме. Надо мной все шумело, а
вокруг слабо шуршала тишина. Я думал, что здесь меня может кто-нибудь довольно
легко сожрать. Я сознательно вызывал страх, чтобы не сидеть тут в одиночестве.
Страх появлялся и уходил, и меня охватывала тоска, а потом злоба, презрение и
еще что-то такое, от чего приходилось отмахиваться.
Я ни о чем не вспоминал, но все равно возникала Галя. Она
шла, светлая, легкая, золотистая – мой мрак. Я думал о том, что она сейчас
в Ленинграде и с ним и, неверное, останется с ним навсегда, что он, должно
быть, действительно такой, как она говорила, а я ничтожество. Я думал о себе.
Что же я значу? Него я хочу? Неужели ничего не значу, неужели ничего не хочу?
Неужели предел моих мечтаний – стойка бара и блеск
вокруг? Игрушечный мир под нарисованными звездами? Вся моя смелость здесь?
Рок-н-ролл? Чарльстон?
Липси? Запах коньяка и кофе? Лимон? Сахарная пудра? Вся моя
смелость… Орел или решка? Жизнь – это партия покера? А флешь-рояль у
других?
Нет, черт вас возьми, корифеи, я знаю, чего я хочу. Вернее,
я чувствую, что где-то во мне сидит это знание. Я до него доберусь!
Когда-нибудь я до наго доберусь, но когда? Может быть, к старости, годам к
сорока? я уже что-то нащупываю. Красить все красным? Бить ломом в старые
кирпичи? Что-то чинить? Класть кирпичи на ленту, в конце концов? Это, но это не
все. Главное прячется где-то во мне. Галя, с тобой мне было легко. С тобой я
ничего не боялся и ни о чем не думал. Где ты, мой мрак, тоска моя? Легкая и
золотистая… Дрянь проклятая, не попадайся мне на глаза!
Мокрые листья прилипали к штанам и рукам. Все было мокрым в
этом осеннем лесу. Я был весь мокрым. Лицо мое было мокрым. Спички, к счастью,
не мокрые. Я закуривал и курил десять штук, не вставая с места, одну за другой.