Борис соорудил в кабинете полки до самого потолка и заполнил их книгами, которые читал, сидя в солидном кожаном кресле. Возвращаясь с работы, он заходил в книжный магазин и покупал дочкам детские книжки, а себе труды партийных идеологов. Когда Марфа ругала Ленину, девочка тайком пробиралась в кабинет отца и с плачем забиралась к нему на колени. «Не будем на нее жаловаться, давай лучше укреплять наш союз», — шутил он, используя злободневную партийную стилистику.
В первую же зиму девочки появились на кремлевском валу, идеальном месте для санного спуска, с салазками на железных полозьях, которые им смастерил еще в Харькове живший по соседству старик. Вокруг сразу собралась толпа ребятишек, с завистью глядевших на это чудо. Летом Марфа по выкройкам из московского журнала мод сшила девочкам белые шляпки в виде колокольчика и платья из импортного набивного ситца. Стремясь соответствовать своему положению супруги крупного руководителя, она стала называть себя Мара, считая, что Марфа звучит слишком по-деревенски, — странный выверт социального снобизма в стране победившей пролетарской диктатуры. А Бибиков оставался таким же «трудоголиком», правда, все больше времени проводил за разговорами с товарищами по партии — но без выпивки — у себя на кухне. Он приобрел для Марфы и Ленины абонемент в недавно построенный театр, но сам не бывал там, поскольку каждый вечер работал часов до девяти и спектакли к тому времени уже заканчивались.
Никогда Ленина не чувствовала себя такой счастливой, как в те дни своего тайного союза с обожаемым папой. «Я и сейчас все так ясно помню, — говорила она спустя много лет. — Словно вижу сон. Трудно поверить, что все это действительно было».
Бибиков настолько успокоился, что стал позволять себе интрижки с женщинами, во всяком случае — более открыто. Ленина помнит, как Марфа устраивала ему в кухне скандалы, обвиняя его в многочисленных любовных связях. Именно тогда, в январе 1936 года, когда партия призвала всех своих членов обновить партийные кадры, с тем чтобы изгнать недостойных, Бибиков и снялся во френче. На его серьезном лице можно даже уловить намек на некоторое самодовольство.
Но за пределами внешне спокойной жизни украинского городка в стране разворачивалась трагическая фантасмагория. В НКВД, возглавляемом садистом Николаем Ежовым, готовились развязать очередную гражданскую войну, только на этот раз не против белогвардейцев или крестьянства, а против более коварного врага — предателей внутри самой партии.
Первыми попали под репрессии старые большевики, чьи революционные заслуги и признанный авторитет могли поколебать положение Сталина. В августе 1936 года в Москве перед показательным судом предстали члены первого ленинского политбюро Лев Каменев и Григорий Зиновьев — они признались, что являются шпионами империализма. Во время процесса на них обрушились неслыханные оскорбления генерального прокурора СССР Андрея Вышинского. Затем последовали публичные суды над «вредителями», руководителями промышленных предприятий, которых огульно обвиняли в саботаже. Они признавались, что являются членами контрреволюционной организации, ставившей своей целью помешать победе социализма. Опаснейший соперник Сталина Лев Троцкий, объявленный руководителем контрреволюционного движения, был изгнан из страны уже в 1929 году. На этих первых процессах оттачивалась терминология и методы грядущей Великой Чистки.
До 1937 года Украина находилась в относительной безопасности, в то время как на показательных судах в Москве был осужден каждый десятый из советской элиты — армии, интеллигенции и правительства. А ведь это была Украина, которую Сталин считал оплотом троцкизма и потенциальной оппозиции. Но когда тщательно продуманную им репрессивную машину наконец запустили на всю мощь, и Украине пришлось почувствовать на себе всю силу сталинского гнева.
Так, сразу после пленума ЦК партии в феврале-марте 1937 года был исключен из партии каждый пятый секретарь ЦК компартии Украины. Прочтя об этом в «Правде», Бибиков должен был догадаться, что это лишь начало конца. И уже летом его ближайших сослуживцев стали вызывать в Москву, в НКВД, для допросов. Вернулись немногие.
Подчиняясь инстинкту самосохранения, люди стали замкнутыми и настороженными: завидев издали знакомых и не желая вступать с ними в разговоры, спешили скрыться в доме, как пешеходы, застигнутые на улице грозой. Даже двенадцатилетняя Ленина заметила внезапное изменение общего настроения. Папа все чаще приходил домой угрюмым и утомленным, все реже шутил и играл с детьми. Привычная дружеская болтовня жен партийцев на лестничной площадке сменилась натянутым обменом приветствиями, после чего каждая спешила в свою квартиру. Можно представить, с каким облегчением Бибиков собирался на отдых в партийном санатории в Гаграх в июле 1937-го.
Серым декабрьским утром, сидя на казенном стуле в мрачном кабинете бывшего управления НКВД в Киеве, а ныне управления украинской Службы безопасности, я раскрыл обветшавшую коричневую папку.
В папке, разбухшей к этому моменту до 260 страниц, характерным для России образом тесно переплелись, неразрывно сплавились банальный служебный педантизм и глубокое человеческое страдание. Здесь все нанизано на одну нить — абсурдная мелочность прислужников карающего аппарата, с какой описывается изъятие комсомольского билета, браунинга и двадцати трех патронов к нему, путевки в пионерлагерь для Ленины, и потрясающее до глубины души длинное, написанное мелким судорожным почерком, покрытое кляксами признание, наверняка вырванное под пытками; официальное обвинение, подписанное генеральным прокурором Вышинским, и клочок бумаги с неразборчивой подписью, подтверждающей приведение смертного приговора в исполнение. Бумаги, формуляры, бланки, записки, расписки — вся эта дьявольская круговерть кошмарной, ненасытной бюрократии. Стопка бумаг — эквивалент одной человеческой жизни.
Первый документ в папке, столь же роковой, как и все последующие, это решение черниговской областной прокуратуры об аресте «Бориса Л. Бибикова, первого секретаря Черниговского обкома партии», по подозрению в принадлежности к «контрреволюционной троцкистской организации и участии в антисоветской деятельности». Прокуратура рекомендует на время следствия содержать Бибикова в заключении. В графе «отчество» стоит только буква Л., как если бы его данные были переписаны с листка человеком, который не знал Бибикова и его дело. В тот же день резолюция гражданской прокуратуры подтверждена распоряжением НКВД об аресте, которое, по мере того как бюрократическая машина набирала обороты, стала к 22 июля официальным ордером на арест, выданным местным прокурором. Офицеру Кошичурсину — или что-то в этом роде, так как фамилию его трудно разобрать из-за неряшливого почерка, — было поручено задержать Бибикова «в городе Чернигове». Это не удалось — Бибиков уже отбыл в Гагры. Наконец 27 июля оперативники НКВД отыскали его в санатории и доставили в черниговскую тюрьму НКВД.
О чем думал Бибиков, когда оказался за дверью камеры, перейдя от нормальной жизни к существованию узника, что он говорил — этого уже никто не узнает. Безусловно, ему было бы легче, если бы он ничего не сказал и безропотно подчинился, заранее считая себя погибшим. Но это не в его характере. Он был борцом и боролся за жизнь, не подозревая, что партия уже обрекла его на смерть. Как член партии, он должен был понимать, что ее всемогущей воле невозможно противостоять, — и все-таки мы знаем: по меньшей мере однажды он перестал ощущать себя членом партии и стал просто человеком, смело отказавшимся жить по лжи.