Возвращаясь поздно вечером в Салтыковку, Людмила прежде всего испытывала огромную благодарность к матери за приготовленный ею обильный и вкусный ужин. Спустя годы она писала жениху, как заплакала, узнав, что ее мать жива, но приказала себе успокоиться, считая слезы признаком слабого характера.
Марфа так и не стала Людмиле настоящей матерью. Безжалостно разорванные в декабре 1937 года родственные отношения не восстановились. Мила часто приезжала в гости к Ленине, но ей быстро надоедали вечные жалобы и вспышки материнской злобы. В течение нескольких месяцев девушки покорно исполняли заведенный матерью порядок: почти каждый выходной Марфа с Лениной бывали в Салтыковке, Ленина забирала сестру из детского дома на прогулку, а Марфа, у которой до сих пор не было никаких документов, ждала дочерей у деревенского пруда. Они гуляли и разговаривали, и Марфа передавала дочке конфеты и домашние пирожки, которыми Людмила делилась со своими однокашниками.
Девочка любила свою мать, как «собака любит человека, который ее кормит», призналась она мне как-то жарким летним вечером у меня дома в Стамбуле. «Я знала, что такое партия, Сталин, народ, но никогда не понимала значение слова „мама“».
При живой матери Мила в душе чувствовала себя сиротой. Но задолго до того, как сама стала матерью, много размышляла о материнстве и о том, какой она будет матерью, и часто писала моему будущему отцу об их еще не рожденных детях и о страхе потерять их, как когда-то Марфа потеряла ее.
Мне всю ночь снилось, как я несу на руках маленького мальчика, нашего сына, очень нежное и трогательное существо, — писала Людмила моему отцу в 1964 году. — Дорога была очень трудной и длинной, шла то вверх, то вниз, в какой-то подземный лабиринт. Нести сына было очень тяжело, но я не могла бросить такого прелестного малыша, в котором все было твое — голос, нос, волосы, пальчики. Почему-то мы оказались около здания МГУ на Моховой, где старенький профессор выбирал самых хороших детей, и мой мальчик оказался одним из них. Все родители радовались, что выбрали именно их детей, и только я одна плакала, так как не верила, что мне его вернут.
Еще не появились на свет ни я, ни моя младшая сестра, но Мила уже думала о том, как защитить своих детей. А ее мать временами охватывала необъяснимая ненависть к дочери. Случалось, недовольная тем, что Мила сказала или сделала, Марфа со злобой обзывала ее «детдомовской калекой». Истеричная по натуре, она называла старшую дочь «жидовским отродьем» и ругалась жуткими лагерными ругательствами. Временами у нее случались истеричные припадки жалости к себе и страстной любви к детям, и тогда она обнимала их, заливаясь слезами.
Пройдя лагеря, Марфа вернулась из Казахстана просто ненормальной. Но все настолько боялись психиатров, ничего не понимая в этой науке, что никому и в голову не приходило, что матери нужно полечиться, и вся семья молча страдала от ее припадков бешенства. «Для нас психиатры были страшнее, чем чекисты», — говорит Ленина. Марфа всегда отличалась злым, сварливым нравом, а лагерная жизнь превратила ее ненависть к окружающим в необузданную силу.
Однако временами лучшие стороны ее души будто прорывались сквозь всю горечь жизни, и она неожиданно проявляла необыкновенную щедрость. В 1971 году, когда я родился, Марфа прислала моей маме поздравительное письмо и сообщила, что открыла в банке счет на мое имя, что зарабатывает деньги, готовя еду для священника из местного прихода, и ревностно откладывает их в банк. Приехав в 1976-м к нам в гости, она привезла сберкнижку и показала ее Людмиле. Это было своего рода предложением о мире, попыткой искупить тяжелое детство дочери, лишенной материнской любви и заботы. После смерти Марфы Ленина не смогла найти сберкнижку и предположила, что ее украли украинские родственники матери. Но это не важно. Я часто представляю себе, как Марфа изо дня в день стоит у плиты, варит суп и жарит котлеты для священника и думает о живущем в далеком Лондоне мальчике, которого она видела всего несколько недель, а после работы, тяжело переваливаясь, тащится в банк, чтобы отложить для внука свои жалкие гроши.
Встречаясь с матерью только в выходные, Людмила была избавлена от самых жутких ее скандалов. Ленине приходилось терпеть. Но вот однажды ей пришла в голову спасительная мысль. Дело в том, что за небольшую плату она продавала остававшееся после кормления малышки грудное молоко в роддом по соседству — для младенцев-отказников. И вот она устроила туда работать свою мать. Теперь большую часть дня Марфы не было дома, и Ленина могла хоть немного отдохнуть от нее. Зато вечером, расположившись на кухне, мать принималась изводить Ленину своими злыми придирками. Она язвительно спрашивала, почему та вышла замуж за «калеку, а не за генерала», и убеждала ее разойтись с Сашей. Провоцируя скандалы с дочерью, она открыто заигрывала с ее мужем. Несколько раз Марфа набрасывалась на нее с ножом и однажды Ленина, отбиваясь от матери, сломала ей палец. В результате этих стычек было перебито много посуды, которую Ленина с таким трудом приобретала. По ночам Марфа плакала и проклинала Бориса, называя его дураком и предателем за то, что он навлек на нее столько бед, твердила, что не желает его больше видеть, и надеется, что он умер.
«Мы терпели все это, — вспоминает Ленина. — Но сколько крови она у нас выпила! Она жила нашими страданиями».
Потребовались месяцы, чтобы Марфа смогла рассказать, как она прожила те страшные десять лет, но делала при этом циничные пояснения. Через несколько недель после ареста Марфа была осуждена. Вероятно, во время бесконечных допросов у нее случился нервный срыв, и она стала признаваться во всем, что ей приписывали, включая вину за мужа. За «причастность к антисоветской деятельности» ей дали десять лет каторжных работ и вместе с сотнями других осужденных женщин погрузили в вагоны для скота и доставили на отдаленную железнодорожную станцию в Казахстане. Оттуда их пригнали по степи в Семипалатинск, в палаточный лагерь, а там заставили строить себе тюрьму из неотесанных досок, которую потом должны были обнести колючей проволокой.
Однажды мой знакомый, сын пленника ГУЛАГа, рассказал мне, как его отцу удалось выжить в лагере. Старик заставил себя совершенно забыть свою прежнюю жизнь, как будто это был сон, отказаться от надежды когда-либо вернуться к ней, выкинуть из головы сожаление и ожесточение, а главное, раствориться в настоящем, ценить маленькие радости лагерной жизни: горячую печку, мыло в бане, туманные зимние сибирские рассветы, тишину леса, найденные в тайге россыпи ягод, знаки малейшей доброты сокамерника. Но такое было под силу лишь очень сильным, волевым людям, и большинство осужденных, не выдержав жестоких испытаний, либо погибли, либо на всю жизнь остались морально искалеченными.
Марфа почти никогда не говорила о своей жизни в лагерях. Ленина узнала только об одном случае, настолько жутком, что у нее больше не возникало желания расспрашивать. Однажды осенью, еще перед войной, в лагерном скотном дворе телились коровы. Марфа должна была после появления на свет каждого теленка собрать еще горячую плаценту и околоплодные воды в ведро, перелить из ведра в бочку, стоявшую на улице, и засыпать все карболкой, чтобы не ели крысы. Марфа дождалась очередного теленка, а когда вышла на улицу, увидела около той бочки двоих мужчин, скорее напоминающих скелеты, которые корчились от невыносимой боли. Эти зэки, недавно переведенные из другого лагеря, бывшие священники, едва держались на ногах от голода. Они подкрались к бочке и жадно набросились на сырую, еще горячую плаценту. Марфа затащила одного из них в коровник и напоила свежим молоком, чтобы нейтрализовать карболку. Этот выжил. А второй в муках скончался прямо у самой бочки. После выхода из лагеря Марфа стала жить с тем, спасенным, и родила от него сына, рано умершего.