Известно, что огромные скопления людей становятся словно единым организмом, согласованно думающим и действующим. Насколько я понял, воодушевляющей силой этой громадной санкт-петербургской толпы было мощное ощущение своей правоты и сознания, что история на нашей стороне, подкрепленного типично советским наивным доводом — на сей раз все очень просто: мы правы, а коммунизм — не прав. В тот день я испытывал огромное счастье. Может быть, думал я, эти сотни тысяч людей, вышедших на улицы, чтобы покончить с системой, погубившей миллионы людей во имя так и не наступившего светлого будущего, навсегда освободят Россию от бесконечных страданий и бедствий. Правда, в последующие годы большинству участников тех августовских демонстраций суждено было испытать горькое разочарование в плодах демократии. Но для множества ровесников моих родителей, как и для пострадавшей от сталинизма Ленины, крушение советской системы навсегда останется настоящим чудом. Одна давняя подруга прислала моей матери почтовую открытку: «Неужели дожили?!» — замечательно сжатая русская фраза, означающая: «Может ли быть, что это произошло при нашей жизни?»
Странно, но мою мать, казалось, не волновали события той осени, которые начались победой ельцинских демократов и к Рождеству закончились отставкой Горбачева. Россия стала для нее страной ее прошлого; со свойственной ей решительностью она зачеркнула свою прежнюю жизнь и начала новую. Конечно, она была довольна и видела в этих событиях победу диссидентского движения, которое поддерживала по мере своих сил. Сейчас она говорит, что видела коллапс Советского Союза из своего «прекрасного далека» в Лондоне и не испытывала большого душевного подъема от этих новостей. Но одно событие не могло ее не взволновать: ночью вскоре после провала путча у здания КГБ на Лубянской площади собралось огромное количество людей, требовавших возмездия этой зловещей организации. На шею статуи Феликса Дзержинского, что стояла на постаменте в центре площади, накинули стальной трос, и длинная стрела монтажно-строительного крана вздернула Железного Феликса в воздух, где он закачался над толпой, как повешенный. Мама всегда была убеждена, что советская власть рухнет еще при ее жизни, но только в тот момент поверила, что это действительно произошло, сказала она мне.
Годом позже мой отец вошел в здание на Лубянке, направляясь на встречу в недавно образованное при КГБ управление по связям с общественностью. В роскошном кабинете, выходящем во внутренний двор, где когда-то расстреливали заключенных, его принял Алексей Кондауров и предложил стакан чая с лимоном. Он заявил, что КГБ, или ФСК, как его называли в начале правления Ельцина, заинтересован в «наведении мостов» с западными советологами и даже попросил Мервина написать для журнала ФСК статью о том, как он изучал Советский Союз из-за границы. Однако моего отца больше интересовала возможность установить связь с его старым вербовщиком, Алексеем Сунцовым. Кондауров был очень любезен, но отец вышел из его кабинета, так ничего и не узнав.
В 1998-м нам повезло больше. По просьбе отца я зашел в пресс-центр Службы внешней разведки. Там я познакомился с руководителем пресс-бюро генералом Юрием Кобаладзе и пригласил его на дорогой обед в лучший в Москве французский ресторан «Гастроном», завсегдатаями которого были иностранные предприниматели. Кобаладзе сообщил мне, что Сунцов умер, но его вдова еще жива.
Мы разыскали Инну Вадимовну Сунцову через Валерия Величко, председателя Клуба ветеранов КГБ. В клубе недалеко от станции метро «Октябрьская» Мервина представили полной семидесятилетней женщине с приятным лицом. Инна Вадимовна и мой отец обменялись сдержанным рукопожатием. Оба не узнали друг друга, хотя виделись дважды: один раз в «Арарате» — нет, поправила Сунцова, в «Будапеште». В другой раз они ездили в машине Алексея на Ленинские горы, откуда любовались видом ночной Москвы.
Сунцова порылась в сумочке и достала фотографию Алексея в форме, что удивило Мервина, хотя он отлично знал, что тот служил в КГБ.
«Я знаю, что вы его ужасно разочаровали. Он жаловался мне: „Этот Мэтьюз так меня подвел, и это после всего, что я для него сделал!“ — сказала вдова моему отцу. — Разумеется, неудача с вашей вербовкой отрицательно сказалась на его положении в Комитете». Мервин не стал расспрашивать, кто именно препятствовал его браку: он не думал, что это был Алексей, и тем более об этом не могла знать Инна. Действительно, она казалась искренне удивленной, когда Мервин рассказал ей историю борьбы за право жениться на Миле. Поколебавшись, Инна подарила ему снимок Алексея в штатской одежде.
Не удалось Мервину найти и своего давнишнего русского друга Вадима Попова, тоже бывшего работником КГБ. Мервин попытался отыскать его следы в Ленинской библиотеке, но кроме тезисов докторской диссертации, там не оказалось никаких публикаций.
Зато отец отыскал Игоря Вайля — того самого аспиранта МГУ, которого КГБ использовал как провокатора — достаточно было заглянуть в адресный справочник Москвы, который лежал в будке таксофона. Выяснилось, что Вайль тридцать лет ждал случая извиниться за инцидент с красным свитером. Он поведал Мервину, как однажды в роковое утро его вызвали на Лубянку и целых два часа запугивали, добиваясь согласия сотрудничать с ними. Оказывается, они установили в университетской комнате Мервина «жучки» и записывали компрометирующие Игоря высказывания, когда он приходил в гости к своему другу. Ему ничего не оставалось, как согласиться, в противном случае его выгнали бы из университета. Мервин великодушно простил его. «То была другая жизнь и другой мир, — сказал он Вайлю. — Теперь все это в прошлом».
На протяжении 90-х годов мы с отцом не раз встречались в Москве, но эти встречи нередко заканчивались ссорами. Мой отец категорически не одобрял мой сомнительный богемный образ жизни. Я, в свою очередь, считал, что он только и думает, как бы испортить мне настроение. Злиться вообще намного проще, чем любить, и, сам не зная почему, в юности я часто сердился на отца. Я обижался, когда чувствовал пренебрежительное равнодушие ко мне, вымышленное (и действительное), возмущался отсутствием у него воображения, злился, если он отказывался помочь мне деньгами. Наверное, он считал меня избалованным и неблагодарным. «Оуэн, у тебя столько возможностей, — в детстве говаривал он мне. — Столько возможностей!»
Только уже в конце моего пребывания в Москве, после того как большую часть своей юношеской агрессивной энергии я выплеснул в мир, я попытался понять отца, и моя собственная жизнь неосознанно стала складываться очень похожей на его жизнь. В итоге пришло время и мне записывать те события, которые захватывали меня в России, как делал отец. Каждый из нас что-то нашел здесь для себя, и это сблизило нас. Мы понимали друг друга без слов.
С возрастом мой отец стал все больше уходить в себя, предпочитал проводить время в одиночестве. Странно, но когда моих родителей разделяла казавшаяся непреодолимой стена идеологической и политической розни между двумя странами, их тянула друг к другу какая-то магнетическая сила, поддерживающая в них веру и надежду почти шесть лет разлуки. А теперь, спустя долгие годы совместной жизни, в моей семье бушует какая-то центробежная сила, которая вынуждает всех нас даже физически отдаляться друг от друга. В настоящее время отец в основном живет на Востоке, вдали от всех, кто его знает, совершает поездки в Непал, Китай и Таиланд, отдыхает на пляжах, снимает себе жилье, занимается чтением и работой над книгами. Когда же мои родители встречаются в Лондоне, они заключают нечто вроде перемирия — очевидно, основанного на внезапном осознании, что жизнь проходит и что из бесконечных домашних стычек невозможно выйти победителем.