— Дирижируйте так, как считаете нужным, — ответил Ткаллер, — но не хотелось бы обижать старика… А что говорит господин Режиссер?
— Что-то не нравится он мне, — Дирижер взял Ткаллера под руку, отвел в угол, — На репетиции что-то советовал, поправлял, а теперь несколько раз мы с ним встретились — и ни слова. Взгляд странный. А улыбка — просто Хиросима! Руку жмет, как в волчьем капкане.
— Но поначалу он же вас просто очаровал?
— Да, — согласился дирижер, — с утра он был иным. Или мы были иными?
А Режиссер тем временем в противоположном углу зала беседовал с Матвеем Кувайцевым. Они едва не столкнулись в боковых дверях, и Режиссер приветствовал Матвея обширной улыбкой старого знакомого:
— Наконец-то мы встретились, Матвей Сергеевич! А я уж подумал, не сбежали ли вы в свою Белокаменную.
Матвей пытался вспомнить, когда и где они познакомились, но Режиссер продолжал свой монолог и, что удивило Матвея, с изумительным московским выговором — ну прямо как в родимой сретенской пивной.
— Слышал, что скучаете по своей старой Матрене. Что, не совсем по душе европейский лоск? Ха-ха-ха!.. Знакомое дело. А я буквально днями из Москвы. Все та же картина: жрать почти нечего, за водкой не достоишься, мужики орут на баб, бабы орут на мужиков, правительство матерят хором. Дикость, бестолковщина…
Матвей слушал все это и мечтательно улыбался. Знакомая картина проплывала в его воображении. Он уже собрал вещи, он завтра уедет и с нетерпением ждет этого завтра. Вдруг раздался третий, последний звонок.
— Вы туда не торопитесь, Матвей, — остановил его Режиссер, — Извините, но на ваше место я посадил одного… Летучего голландца. А вы идите-ка в одиннадцатый ряд, там для вас готово место между двумя товарищами, сотрудниками советского представительства. Одного зовут Николай Иванович, другого — Иван Николаевич. Я думаю, после концерта мы еще встретимся.
Матвей поспешил к одиннадцатому ряду. Действительно, там было свободное место. Подойдя к нему, Матвей поздоровался и… обомлев, опустился в кресло. Справа от него сидел его московский знакомый — главный консультант министерства культуры полковник Зубов. И звали его не Николай Иванович, а вовсе Егор Ильич. Не зная, что ему сказать, Матвей поерзал вспотевшим задом по бархатному креслу:
— Лечу завтра?
— Завтра.
— Как прогноз — погода летная?
— Вроде бы.
— Хоть бы тумана не было.
— А вы не любите туманов?
Матвей посмотрел на хитроглазого Зубова: «Устал я».
На сцену стали выходить артисты оркестра: мужчины во фраках, женщины в черных длинных платьях. Гобой дал настройку. Публика всегда с наслаждением внимает этим звукам. Пустые скрипичные квинты порождают тревогу и захватывающее предощущение чего-то небывалого. Но вот музыканты уже настроены, а зал еще нет. Не ушли еще доконцертные мысли и эмоции.
Келлер то и дело поглядывал на Марши. Свадебный нервно покашливал, поправляя жабо, которое почему-то все время съезжало вправо. Траурный сидел глубоко в ложе, словно бы прячась. Иногда он брал с полочки маленький бинокль, разглядывал музыкантов, словно представляя, как бы он мог замечательно прозвучать в этом оркестре!
Келлер настраивал свой слуховой аппарат и думал, как бы узнать, что это за важные господа, и попросить их визитные карточки.
Полковник сидел в самом первом ряду и, не теряя важности, оглядывался: все ли спокойно. Он был бы не против, если бы случился маленький эксцессик, который дал бы ему повод на глазах собственной супруги, тысяч зрителей и телекамер принять «решительные меры».
Кэтрин Лоуренс с женихом тоже сидели в первом ряду. Жених держал руку своей возлюбленной, то нежно гладя ее, то вдруг сжимая, как бы намекая на возмездие за измену. Красавица не обращала на это внимания — она обменивалась тайными взглядами с племянником Мэра.
Карлик сидел на балконе беспокойно. Он был все-таки немного недоволен своим местом, ведь большинство публики не могло видеть его замечательного фрака. Он сравнивал его с фраками музыкантов и находил, что покрой его фрака оригинальней и удобней. Пауль Гендель сидел между пеликаном и Карликом и был в совершенном восторге.
Мэр за кулисами готовился к выходу. Он уже успел назвать своих помощников дармоедами и полудармоедами, трижды поцеловать супругу, которая на это неизменно говорила ему «ни пуха ни пера», а Мэр отвечал «спасибо, родная» и притопывал правым каблуком, словно жеребец перед заездом.
Режиссера нигде не было видно.
Майор Ризенкампф сидел под домашним арестом за столом, потягивая пиво и без особого интереса поглядывая на экран телевизора. Пока оркестр настраивался, одна из камер прошлась по залу и остановилась на директорской ложе. Увидев, кто в ней сидит, Ризенкампф издал какой-то утробный не то стон, не то рык, который купировал двумя рюмками арманьяка. Подвинувшись к телевизору, он сказал жене:
— Теперь что-то будет… Вот увидишь…
Ничего особенного не будет
Закончив настройку, оркестр замер в ожидании. Из-за кулис важно вышел Мэр и стал чуть левее дирижерского пульта.
— Добрый вечер! Я отлично понимаю, почему мое появление вызвало улыбки и этот шепоток. Вы подумали: снова вышел этот старикан и опять будет надоедать длинными скучными речами. Да-да, я все понимаю. Я не хотел выходить. Но меня вынудили сделать это те господа, которые отказались от всяких речей — дескать, они не нужны…
Мэр достал из кармана несколько листочков и начал читать… Вдруг к нему подошел Первый помощник и подал листок бумаги. Мэр сначала нахмурился — затем прочел про себя, брови его поползли вверх, глаза сверкнули довольством. Это была телеграмма от президента и министра культуры. Мэр огласил ее дважды, затем спрятал листки своей речи, о которой потом в перерыве говорил, что его достопочтенные помощники внесли в нее столько несуразиц, сколько можно внести для того, чтобы их не поймали за руку и не обвинили во вредительстве, — все там было перепутано: понятия фестиваль и конкурс, симфония и оратория.
Мэр обвел весь зал гордым взглядом. Казалось, он опять парил на воздушном шаре — над «Элизиумом» и городом. Позже одна из городских газет так описывала его речь: «Ни Диоген Лаэртский, ни Перикл, ни даже великий Демосфен не ведали таких вдохновенных подъемов и прозрений. Голос нашего Мэра летел подобно свободной счастливой птице. Вот уж когда общественность убедилась, что хозяин города не нуждается в помощниках, ибо он не заглядывал ни в какие бумаги». Закончил свою речь господин Мэр просто и блистательно:
— Я убежден, что искусство должно быть лишь подлинно высоким. Усредненности оно не терпит — гибнет! Когда жизнь отнимает даже иллюзии, мы возмещаем отнятое, приобщаясь к искусству. По моему глубокому убеждению, музыка, и только она, является главным средством на пути к единению людей между собой и окружающим миром. Подлинному искусству сопутствует радость! Подлинное искусство проистекает из любви к людям и ко всему, что нас окружает! Теперь же я передаю полноправные полномочия двум самым великим и популярным творениям, созданным человеческим гением! Я завидую себе, вам и всем тем, кто будет слушать этот концерт!