А Берилл проснулась ночью, через сутки. Чтобы она не испугалась пробуждения, Сибилла оставила на туалетном столике — таком же старинном, как кровать, с зеркалом в амурчиках и потайным ящичком с двойным дном, — включённую лампу, очень слабую, сделанную каким-то кипрским умельцем; её подарил Берилл на прошлый день рождения месье де Мондевиль; из настоящей витой раковины — лампочка в двадцать ватт, тонкий розовый прозрачный провод; из-за этого нежного света сквозь занавески кровати проснулась — словно внутри розового цветка, как Дюймовочка, — Берилл даже не поняла, что это её комната; сердце её часто билось, потому что во сне она встретила подобие святого Себастьяна: такого же тонкого, высокого, статного, ослепительно-прекрасного; она танцевала на балу с ним — с молодым человеком в чёрном камзоле, расшитом золотым и алым, в самых дорогих кружевах, без парика — свои чёрные волосы, яркие, слегка припудренные лишь и подхваченные золотой лентой; и серо-зелёные глаза, с золотыми блёстками внутри, будто там живёт кто-то — на самом дне, в самой глубине; в маленьком домике, словно с рисунков Томаса Кинкейда; сидит возле огня в камине, качается в кресле-качалке и ждёт Рождества; будто этот кто-то из домика отвечает в Рождество за все огни в мире: гирлянды, фейерверки, бенгальские, свечи ароматические и крошечные на ёлке — и рисует схемы, чертит, стирает, рвёт, опять рисует — весь год; вначале молодой человек не показался ей красивым: просто правильное, хорошее с точки зрения изобразительного искусства лицо — хотелось его рассматривать, словно сложную картину: из каких деталей состоит; но чем дольше она смотрела на него, тем прекраснее он становился — встречаться с ним было бы фантастикой; «я будто собираюсь прыгнуть с огромной высоты, — подумала она во сне, — так сжимается у меня сердце»; ощущение огромной высоты не оставляло её: «…будто я собираюсь прыгнуть с Края»; и танцевал молодой человек восхитительно, подхватывая, помогая, напоминая, но не властно, еле дотрагиваясь, отчего желание прикосновения в Берилл становилось просто нестерпимым, как ожог; и пахло от юноши чудесно: свежим цветочным мёдом, нагретыми летними травами. Больше во сне ничего не происходило — только этот танец; и когда он закончился, им зааплодировали, точно они были женихом и невестой; огромная золотая зала, и люди все в золоте, серебре, перьях; молодой человек поклонился Берилл и вдруг вынул из манжета, похожего на букет, букет — настоящий, из ослепительно-белых и розовых роз, с позолоченными по краям лепестками; «вы волшебник!» — вскрикнула она и проснулась от собственного вскрика… Берилл поняла, что это её комната, а свет — это лампа-ракушка, и вздохнула: жаль, что нельзя жить во снах; сны она любила: некоторые записывала, многие помнила; места и люди в них постоянно повторялись — и этот бальный зал ей был знаком, она в нём уже не раз танцевала и кокетничала напропалую, но этот молодой человек появился в первые; иногда у Берилл оставались синяки и царапины от падения во сне или болели ноги, как сейчас, словно и вправду всю ночь танцевала; как в сказке братьев Гримм про двенадцать принцесс, которые по ночам сбегали на бал, а утром кряхтели и стонали, а их туфельки, накануне совершенно новые, были вдребезги разбиты и всмятку стоптаны; «этим сном я буду жить год, — подумала Берилл, — мм, ужасно хочется есть, я, наверное, проспала и завтрак, и обед, и чай, и ужин; мама, раз я сплю, ничего не готовила, и придётся довольствоваться бутербродами и стаканом молока…» И тут она вспомнила про Большой город. Она сразу забыла о еде — может, это тоже ей приснилось? Берилл так испугалась, что даже не оделась, только плед накинула; прошла тёмную квартиру наугад; дверь в мамину спальню была приоткрыта, там тоже горел свет — полосатый, как носок, ночник; мама его очень любила; полоски были зелёные, оранжевые, тёмно-синие, жёлтые, а сам ночник круглый, как театральная тумба; значит, заснула она совсем недавно, читала новый роман Джонатана Коу; Берилл старалась идти легко-легко, как привидение; чтобы не разбудить. И только когда вышла в подъезд, побежала — с грохотом по ступенькам, по улице, сквозь весь город — к Краю.
Большой город угадывался в темноте — он был чернее ночи. Берилл села на траву, закуталась в плед и смотрела в ужасе на эту громадную темноту, точно это она сделала так, что город погас. Она даже не замерзала — сидела, будто молилась; через несколько часов начал заниматься рассвет, небо стало нежным, как пенка дорогого капучино, и окрасилось в бледно-синий, серебристый цвет; а из расщелины поднимался туман — Берилл он всегда казался живым — таинственным, как история о Фаусте, настоящая, немецкая народная, про его дом, который до сих пор стоит в глубине леса и полон ночами криков и огней; он клубился, будто пышное платье танцовщицы из «Мулен Руж», и в нем Берилл вдруг увидела человека — тонкий, высокий, стройный силуэт молодого мужчины в длинном развевающемся пальто; «и ведь точно, — подумала Берилл сквозь шёпот умершего Большого города, его гаснущих воспоминаний, — ведь уже осень; скоро придётся идти в школу»; она встала из травы — молодой человек заметил её и остановился; туман скользил по их лицам, телам, такой плотный, что чувствовался на коже — молодой мех; становилось всё светлее, и туман двигался, будто дракон, ползущий на деревню, пока та ещё спит; молодой человек зашагал к Берилл — всё ближе и ближе, пока не встал напротив, совсем вблизи; он оказался и вправду очень высокий, широкоплечий, длинноногий, темноволосый; белая рубашка расстёгнута на груди, небрежно заправлена в тёмные узкие джинсы, а они, в свою очередь, очень аккуратно, будто влитые, — в высокие чёрные сапоги, из красивой кожи, такие в Англии носят на старинных картинках наездники-аристократы, или носили, пока не запретили охоту на лис. Он смотрел на неё и удивлялся: кто она? Девочка-эльф? Волосы и кожа совсем белые и светятся в темноте от такой белизны, словно она упавшая звезда; прозрачные совсем глаза, но не голубые, а тёмные, тёмные и прозрачные, как очень глубокая и очень чистая река, и на дне — сплошь слюдяные камешки, в солнечный день всё дно в золотых монетах. Она босиком и в оранжевом мохеровом пледе, и в пижаме, смешной, розовой, в коричневых медвежатах, фланелевой, он уже сто лет фланели не видел, думал, её уже не изготавливают; ему сразу захотелось девочку обнять, вспомнить, как здорово пахнет фланель: горячим утюгом, постелью, полной чудесных снов про приключения, звёздную пыль.
— Привет, — сказал он, голос у него был такой великолепный, глубокий, звучный, как оркестр для великого тенора. — Ты не замёрзла? Ты из Маленького города?
— Ты святой Себастьян? — спросила девочка. Он изумился.
— Нет, но как ты угадала? Моё второе имя Себастьян. Так хотел назвать меня папа, но мама назвала меня Эриком, в честь принца диснеевского… видела мультик? Про Русалочку?
— Тебя зовут Эрик? — девочка нахмурилась, между бровей у неё появилась очаровательная складочка, смешная такая, точно, плюшевый медвежонок от «Холмарк».
— Да. Эрик Рустиони.
— Кто ты? — требовательно, будто маленький часовой.
— Я инженер. В Большой город, — он махнул рукой в сторону Края, — никак не попасть. И решили строить мост.
— Вы его не построите, — сказала она, будто ясновидящая.
— Почему? Ты ясновидящая? — он хотел коснуться её, такая она была удивительная, просто видение; он пошёл смотреть на Край и встретил это создание — фею и гнома в одном флаконе; но она испугалась и побежала, оранжевый плед развевался в тумане ярким лоскутом. — А кто ты? — крикнул Эрик ей вслед, прикинул: догнать? Но передумал: она и вправду была напугана. Он сел на траву и стал смотреть на Большой город сквозь туман; небо окрасилось в золото и пурпур, и вершины небоскрёбов засияли. «Какой большой, — подумал он, — просто огромный, как Нью-Йорк; теперь понятно, почему их так срочно вызвали и платят такие большие деньги…»