— Прости, — пробормотал я. Теперь я просто не мог не вмазаться. Придумать лучшую иллюстрацию моих предпочтений, вызванных болезненным влечением, сложно. Я неловко погладил ее по плечу. Она даже глаз не подняла, тихо стояла, ее вид, разрывающий мне сердце, заставил меня поторопиться. Убить все ощущения, которые я даже не мог испытывать, тупые эмоции, чьих названий я не знал. Справиться со стремительно растущей паникой, от которой сердце колотилось о ребра, словно животное, внезапно осознавшее, что надо было бежать из клетки, пока ту не закрыли. Внезапно осознавшее, что теперь она захлопнулась навсегда.
Я старался подавить все мысли у себя в голове, пока наркотики не сделали это за меня. Но мне пришлось подождать. Слишком дрожали руки. Мне оставалось лишь сидеть на крышке унитаза, пытаясь заставить глаза ослепнуть и не видеть грядущего.
Из гостиной доносились приглушенные всхлипывания Сандры. Я заткнул уши. Плач усилился. Каждый всхлип, вырывавшийся из нее, впивался клешней мне в мозг.
Мне хотелось разрыдаться. Голос застрял в горле.
Я поднялся, игла торчала в вене, ложка торчала из кармана. Глаза застыли на собственном отражении в зеркале. Но без узнавания.
Некто, глядевший на меня не без сострадания, успел стать совершенно чужим.
Начиная с того момента, каждая ширка стала моральным преступлением. Ощущение избавления перестало быть поводом. Мое спасение несло страдания другому. Этому неродившемуся существу. Этому созданию моих нечистых чресел. Я продолжал торчать, чтобы убить свой позор от того, что торчу.
Несомненно, мое семя проело бы краску на «Бьюике». Я не хотел даже представлять, что там внутри: ядовитое месиво из метадона, героина, дилаудида, кокаина, марихуаны, морфина и алкоголя. Но все же она оплодотворила яйцеклетку. И отравила, и оплодотворила… Если мне повезет, плод родится наполовину нормальным. Вопреки себе я поставил в известность мать. Скрючившись на диване в своей норе на «Лунном свете», кое-как намотав ремень на руку и удобно откинув голову назад, словно удерживая ее на изрядно потрепанной липучке, я решил, что стоит немножко пообщаться с родней.
В ее голосе звучало то же наркотическое раздражение, что и в моем. Одному богу известно, какой тайной фармакологией она балуется. Позвоните кому угодно в три часа утра, и они, скорее всего, будут разговаривать именно так. Правда; там, где она находится, уже близится к полудню… Впрочем, на хрен… «Просто у парочки профессионалов, — подумал я, — наступил прекрасный момент…»
После обычного резкого выпада в начале болтовни — «Что стряслось?» — вечно ревет она вместо «привет» — я делаю первый шаг, невзирая на подсказки инстинкта и прошлых прецедентов, и стремительно перехожу в наступление.
— Ничего не стряслось, — сообщаю я со всем возможным оптимизмом. — Абсолютно ничего. Вообще-то у меня для тебя приятная новость. Ты скоро станешь бабушкой.
На что она отвечает: «Ты собрался усыновить ребенка?»
— Чего? — На секунду я офонарел. Хотя не знаю почему. Это вполне в духе мамочки. Однако мне потребовалось собрать все самообладание, чтобы не разразиться бурлящим во мне потоком. «Нет, нет… МАМА, Я МОГУ ДЕЛАТЬ ЭТО!.. У меня есть член, хочешь ты того или нет… ЭТО, БЛИН, В КАКОМ СМЫСЛЕ Я СОБРАЛСЯ УСЫНОВЛЯТЬ? Что ты, черт возьми, имеешь под этим в виду?»
Удивительно, чего можно добиться, мило пообщавшись со своими близкими по телефону. В итоге мы договорились считать возможным, что «твой сын способен жить половой жизнью», и перешли к обсуждению последних известий насчет рака и катаракты, мне выдали список родственников и соседей, о которых я слыхом не слыхивал, и кто в последнее время почил от Нехороших Болезней. Таков мамин стиль общения.
(Насколько мне известно, с самого рождения Нина определенно испытывала симпатию к родственникам с моей стороны. Своим нахмуренным лобиком и вечно мрачноватым расположением духа она демонстрировала две черты племени Сталов, свойственных им еще до того, как они покинули Литву и приплыли третьим классом на Эллис-Айленд.)
Итак, у меня зазвонил телефон в шесть пятнадцать утра. Я пишу, сидя за письменным столом. Обычно я не беру трубку, обычно она даже не лежит на рычаге, но сегодня, сегодня я слышу звонок. Поднимаю трубку. Слышу мать, она беспокойно бормочет: «Национальный Банк? Первый Национальный Банк? Я не могу найти свои деньги… Вы потеряли все мои деньги. Мне надо с кем-нибудь поговорить… С кем я говорю? Мне надо с кем-нибудь поговорить…»
— Мам, — произношу я как можно мягче, — мам, это не банк. Это твой сын Джерри, я в Калифорнии. Ты позвонила мне, мам.
— Я тебе не звонила. Я позвонила в банк. Зачем ты все время врешь?
Теперь старые чудовищные кошмары рвутся наружу. Раны, которые вернут такое далекое прошлое, что они снова начнут пульсировать!
— Мам, — говорю я, но спокойно. — Ты позвонила мне в шесть утра, чтоб обозвать лжецом?
— Я тебе не звонила! — кричит она, сдерживая в себе обиду. — Зачем тебе хочется про все врать? Ты думаешь, отец покончил с собой? Зачем твоему отцу кончать с собой? Он был самым счастливым человеком на свете. Произошел несчастный случай. Машина была неисправна. Все окна были открыты. Дверь была открыта.
— Мам…
Происходит ли это вообще на самом деле. Был день после Дня Матери. Я не желаю вести этот разговор. Спорить о странной смерти ее мужа. Но темперамент, по-моему, у меня не такой, чтобы колотится о прутья своей клетки.
— Мам, смерть наступила от отравления углекислым газом, — слышу я, как бурля, тихо произносит мой голос. — Моя собака, ждавшая, когда он выйдет из машины, моя собака, Самсон, тоже погибла. Помнишь? Говорили, что пес, наверно, пролез в гараж через расщелину в стене. Разве не помнишь? По-твоему, мам, он умер от свежего воздуха?
— Ты ВРЕШЬ! — вопит она. Плачет, губы дрожат. Какие-то лекарства, которые она пьет, оказывают побочное действие на ее память и речевой центр. — Ты вечно ВРЕШЬ… Ты… Ты… Ты…
Ее голос тонет в болезненных хрипах. Мне хочется завизжать. Мне хочется кусать трубку. Я чувствую, у меня вздуваются вены на горле. «Мама, — говорю я, вдыхая весь на свете воздух и медленно выдыхая. — Мама, вот что я думаю: Память субъективна. Она меняется. Твои рассказы меняются. Вот во что ты сейчас играешь. Вот во что сейчас играю я: я хочу писать».
На линии воцаряется молчание. Далекие приглушенные всхлипывания. «Он был счастлив, — говорит она умоляюще. Но кому? — Он был счастлив. Зачем ты вечно говоришь такие ужасные вещи? Как ты смеешь звонить мне и говорить такие ужасные вещи?»
— Мам, — произношу я, но осторожно. Мне хочется сказать, что я из-за нее охуеваю. Из-за нее мне хочется вырвать себе глаза, жевать телефонный провод. Мне было хорошо до ее звонка. «Мама, послушай меня…» Но мне нечего сказать. Она довела себя до отчаянных причитаний. И виноват я. (Я виноват? Я уже больше не знаю…) Почему бы ей просто не прокричать «Караул!» и на том покончить? Ничего другого не остается…