Мы стояли лицом к лицу, как когда-то, крепко схватившись. Нельзя было и понять, что это – объятия или борьба.
Мне трудно описать, что я почувствовал. «Убить легко, но даже это у тебя не получится. А вот у меня…»
Глаза его меня поразили. Вот – глаза. Это были нехорошие глаза.
Я отпустил его, он неохотно отнял свои руки.
– Убивай, – сказал я. – Могу одолжить пистолет. – Я достал Макарова из ящика и положил на стол. Чего-то я в последнее время частенько стал играть в эти игрушки. «Лечиться надо».
Мой Сережка отошел в угол и заплакал. Пить он никогда не умел.
Я понял, он плакал от стыда. И он понял, что я понял. Вот что я прочел в его глазах: он готов был не убить, нет! Он просто хотел меня, примитивно, как в тюрьме. Там называют такое – «опустить». Он хотел этого долю секунды, но отступил только потому, что был слабее. И когда я вынимал пистолет, он понял, что я мог его убить в ту минуту. Хотел его убить. Потому что даже в мыслях допустить такое, что он допустил – смертельное оскорбление для мужчины. И то, что мужчина – отец – делает это оскорбление несмываемым. В эту минуту он потерял отца, я – сына. «Проклятый век! Проклятые сердца!» – как-то «ходульно» подумал я, перефразируя выжженое каленым железом на сердце века.
Я отвернулся, чтобы не видеть его слез. И чтобы он не увидел моих.
У него слезы выдавило бессилие одолеть отца.
У меня – бессилие спасти его.
Мне больших усилий стоило сдержать эти нелепые слезы. Я проклинал свою силу. Не знаю, поймет ли кто меня. Денег я ему тогда не дал. Ни копейки!
Последний парад
Вершина соседней горы утопала в тумане. Он густо курился, как в старых немых фильмах, когда режиссеру и оператору надо было нагнать ужасов. Да и пейзаж вокруг был черно-белым, как в старом «синема», призрачным, зыбким.
Участок дороги пропадал где-то внизу. Выше проступали контуры замка. Там мерещились фигуры. На вершине рядом, на уступе, круто уходящем вниз, отчетливо вырисосвывалась фигура. Человек обращался куда-то вниз, там предполагались слушатели.
«Труднее всего представить то, чего нет. Потому что его, действительно, не существует. До тех пор, пока оно не попадет в поле зрения. Тогда остальное исчезнет. Разве не это мы назывем смертью?»
Фигура в черном напоминала пастора.
«Вера равна существованию. Мы рады бы не быть, но все обречено быть. Все есть. Невозможно поступить плохо. Попытка сотворить зло – всего-навсего предусмотренная попытка выйти из Программы».
«Никакой Программы нет, кроме той, что есть».
«Программа не может не быть единственной!»
«Единственность – общий принцип!»
«Множественность – начальное условие. Всякое начало должно покончить с множественностью. Как и всякий конец».
«Попытка поверить в то, чего нет, и есть ваша религия!»
«Все попытки поверить в то, чего нет, и есть попытки выйти из Программы. Они приводят к новой религии, но не к Богу».
«То, что есть, и так слишком велико. Настолько, что его нельзя покинуть».
«То, что вы называете прекрасным, не имеет права на существование!»
«Прекрасное всегда безнадежно заражено».
«Хрупкость – основа мира. Оттого он незыблем. Он вынужден оберегать сам себя».
«Абстрагироваться – пытаться увидеть случайное».
«Текущему моменту и присвоено название случайного».
«За случайным стоит истинное. Оно не плохо и не хорошо. Оно – бесчеловечно!»
«Бог – Человеческое начало на границе Света».
«За этой границей – Тьма, которая и есть Цель!»
«Что есть там, во Тьме?»
«Бог не знает. Он не должен понимать самого себя, чтобы оставаться Богом».
«И Бог и человек гибнут, если узнают, что Там».
«Для Знания и создана смерть».
«Догадка – это и есть Идея».
«Любовь – ступень вниз, от Идеи к Смерти через Секс!»
«На Догадке содержимого Тьмы держится Жизнь».
«Можно проверить – заглянуть в Щель!»
«Но мы слишком слабы для этого. Стоим у незапертых ворот и ждем! Даже такие, как Ницше!»
«Такие, как Ницше и иже с ним заглядывают в Щель, крепко зажмурившись».
«Таков Человек!»
«Так говорил Кадаврастр, Привратник Бога».
Павел проснулся. Рядом храпела Старуха. Голос по громкой связи объявлял, наверное, не в первый раз их фамилии: «Пассажиры рейса номер сто девяносто пятый, следующего рейсом до Дюссельдорфа, Павел Нечаянный и Надежда Блиденцова, просьба срочно пройти на посадку в самолет к стойке номер 13, терминал Е-четыре… Achtung…»
Он подхватил Старуху и поволок ее почти бесчувственную к параду стоек.
«Наверх вы, товарищи, все по местам!» – вертелось ернически в мозгу.
Их встретили у стойки и на выходе с облегчением, граничащим с восторгом. Через пятнадцать минут самолет на Дюссельдорф выруливал на взлетную полосу.
Стюардесса, та же, что и на пути самолетом сюда, с кривой улыбкой поставила воду и посмотрела вопросительно. Он подтвердил ожидаемую просьбу о виски со льдом, тоже криво улыбнувшись. У него билет был с оплаченным обратным вылетом, потому опять «Аэрофлот». К тому же огромные сложности были со Старухой. Надежда выеживалась до конца. Она поняла, что его «Надежда» – это и есть ее мать. Не зря их звали одинаково – они были похожи. То есть мать в молодости и была вылитая вот та вульгарная «Надька», у которой он выпрашивал разрешение на выезд ее матери «для лечения». За большие бабки устроена была виза, вызов, залючение врачей и черт в ступе. Он был Золотой рыбкой, а дочка – Старухой, назначавшей цену. «И чтобы ты была у меня на посылках!»
Будет. Он будет. Он везет свою молодость и мечту, свою Принцессу в ее Замок!
Таково веление Судьбы.
Старуха потребовала «Фанты». И пирожное.
Принесли сразу и воду и виски.
Выпил, сразу стало просто и легко. И небольшим усилием он снова вызвал образ той Надьки. Она посмотрела на него серым глазом и неожиданно сделала глоток из его стакана. И вдруг тем, забытым голосом, сказала: «Сумасшедший!»
Он взял ее руку и осторожно сжал в своей. Слезы сами собой покатились из уголков глаз, он поспешно вытер их свободной рукой.
«Вот эта женщина в серой кофте, которых не носят триста лет, в уродских брюках, которые носят только старые тетки в Германии, и есть самая драгоценная ноша, которую когда либо поручалось ему доставить по воздуху в ненадежном железном ящике с приделанными к нему двумя турбинами…»