Он много размышлял над ними тогдашними. Инфантильность советского воспитания? Чистота? Какая может быть чистота там, где убивают в застенках? Или эта кровь – плата за чистоту? Как в средние века? А мотивировки – для отвода глаз, проформа: чистота идеи, чистота жизни, постели, брака, невестиной фаты и простыни: jus prima noctis. Инстинкт стада, склонного к самоочищению. Такое немыслимо после победы индивидума. Инквизиция имеет тоже дело со стадом – паствой. Отсюда бичи, железо, огнь очищающий.
Он понимал, что так никто, вероятно, в России не рассуждает. Одни все оправдывают, другие все зачеркнули и переписывают те страницы начисто. Заново. Не знаю, не знаю, можно ли переписать то, что раз было написано кровью?
А «у них» лучше? Простер свой интерес в область, именуемую «суверенной личностью» – убьют. Зашел на территорию, называемую «приватной или личной собственностью», срабатывает самострел. Оправдает любой суд. У Феликса такой стоит на участке в Биарицце, наверное. Он сдуру приехал бы. В него бы шарахнуло, а он – сюрпризом хотел! Заплати за номер, потом вторгайся.
Много позже мне попалась книжка «Уже написан Вертер». Автор – тот самый Валя Катаев, который писал о своей дружбе с Буниным в Ялте. У Бунина я нашел: «Заходит иногда молодой самоуверенный брюнет. Тоже поэт. На вечере поэзии в городе они мерзко неистовствовали, я запомнил: бешено орали Багрицкий, особенно Асеев и, кажется, Олеша…»
Он писал революционную прозу, этот самый Катаев – Гаврик, Петя… Очень выслужился перед большевиками, зажил помещиком… В войну отметился: «Сын полка». Гаврик – он остается «гавриком» и в войнах. С первой (или второй?) оттепелью начал переписывать свою жизнь и свои книги. Стал кумиром молодых. Ничего кровью, слава богу, у него так и не было написано, потому кое-что удалось перебелить наново: «Мой смердящий спутник!» – это о Михалкове-патриархе. Свою дочь сравнил с гиеной. Очень отмеренно отвешивал нам свободу через лавку своего журнала «Юность»: Евтушенко, Аксенов, Вознесенский… Чтобы посадили, надо было печататься уже не у Катаева, а у Максимова и Некрасова, у Синявского и иже… Две стороны опять. Свобода – тирания. Тирания свободы и свобода насилия! И секс, секс, секс. Царская водка секса, в которой растворяется любой общественый строй. В геологической партии, где одна косая и кривая повариха, происходит «метаморфоза» по Бокаччио: уже через месяц «безбабья» бородатые бывалые самцы начинают охоту за ней на первобытный манер. Ачерез три месяца лета «в поле» ее приходится уже охранять с ружьями от подката мужиков, готовых ради уродины на все. Даже на брак и вечную любовь-верность! Ужасы тюрьмы, армии, кадетского корпуса зиждутся, стоят на «стое», с которым некуда «сунуться».
Для меня, Павла Нечаянного, инженера с литературными аппетитами, как и для многих тысяч мэнэесов, эти глотки «свободы» были в шестидесятые причастием самых-самых Свобод…
Позже меня унесло туда, куда тянуло всегда, откуда нет возврата. «Причащение» сработало, я сам слинял на свободный Запад, «к ним». Об этом – все мое сочинение. Можно назвать его «Китайским дневником». Яйцо внутри яйца, а в нем еще яйцо, и в нем следующее… Вытачивали поколениями, передавая от прадедов к правнукам. Я делаю похожую работу, вяжу «концы времен»…
Я представил, что рядом не эта «свободная» фрау, а та, из барака, моя суженая! Стройная, длинноногая, с белой гривой, с серыми глазами, тонкой талией, ломкими щиколотками, попой, обтянутой дешевой юбкой – да иной миллиардер сегодня отдал бы половину своего состояния за то, чтобы стащить «ту» юбку, перешитую из старых отцовских брюк – отец, естественно, их бросил! Как иначе? Была война. Или погиб. Или привез фронтовую подругу. Или мать моей Нади его сама бросила – люди из бараков не церемонились, но и не врали: с инвалидами не очень жили, с войны не всегда ждали. Это в стихах модных усатых корреспондентов все ждут и ждут. А потом их дождавшиеся бабы спиваются, потому что ждут другого. Но перед деньгами, славой кто устоит?
А мне вручалось бесплатно! «Бери, я твоя, это так просто – любовь». Любовь по имени Надежда. «Вот я, в дешевом платье школьного покроя, в дешевой кофте и юбке из отцовского шевиота. Чего ты медлишь? Ну же! Ну!»
Под ней – найди я смелость стянуть эту юбку! – были бы трикотажные голубые дешевые трусики из «Детского мира» (был тогда «Детский мир»?), ну, или из Мосторга на Серпуховской площади – мы жили рядом почти, проходным на Полянку и оттуда – через еще один проходной на Ордынку, к ней, в Погорельский… Она была белокожая блондинка. Голубые трусики и белый сатиновый лифчик. Я ничего этого так и не увидел, не захотел, дождался нейлонового, блядского, на которое насмотрелся…
Или вот вспомнить все расстегнутые им грации располневших матрон, или те, безразмерные слипы, которые сдирал с толстых жоп… Боже, где же дешевый Надькин лифчик – время, выраженное в женском белье, наивная голубая трикотажная убогость. Приехавший почти тогда Ив Монтан, друг СССР, левый, зло, цинично посмеялся над бельем советских женщин. Да, эти сатиновые лифчики надо было видеть! Эти штаны с резинками, эти «комбинации». Они болтались на веревках после стирки, их потом надевали наши матери и сестры. Других не было.
Как не было у меня тени намерения запустить в этот дешевый ширпотреб неприкосновенной моей Надежды руку, когда под рукой оказалась не разбитная соседка, а Первая Любовь, оболганная завистницами и училками. Это все равно, что погладить мраморные натеки Венеры в сгибах таза и бедер, сложенных по-лебединому крыльями зада из гладкого камня.
Секс без грязи – изнанка секса – любовь. Такое бывает? Тогда – бежать, или вот этот финал.
Вертер покончил счеты с жизнью – не вести же дело туда, где спасовал Тристан!
Ох, как она была бы восхитительно сексуальна именно в этом ширпотребе, моя Надежда! Моя любовь. «Я люблю».
Это к ней тогдашней. Всегда. Бедра, коленки, ноги тонковаты… Далеея только бужу воображением себя, испорченного, опрокидываясь назад! Наверху они уже совсем женские, с чудной упругостью под и над резинками! И высокая грудь, подхваченная неумелой закройщицей-белошвейкой под мышками так, что белый сатин отсекает две доли, как две музыкальных ноты: края октавы, «до» – «си»! «Си» – «си» верхнее. Стоп! И сейчас не хочу грязи! Пусть останется чистота. Хочу чистоты. А раз я хочу – все хотят, потому чтоя, Павел, такой же, как все/Жестокий Савл! Казню себя.
И дальше не удержаться – считать золотые в так и не найденном горшке клада.
Простые чулки. Наверное, еще и пояс пионерской невинности: белый сатиновый, с морщинистыми по краям, розовыми подвязками – от всего он добровольно отказался. В памяти – крепкие туфли без каблуков, она была с него ростом. Они проходили по Большому Каменному мосту, и он косил на эти твердо ступающие крепкие башмаки, из-под которых выглядывали носки, по-детски подвернутые, ему хотелось обнять тонкие запястья ног…
Ничего больше не надо! Идти в сторону Манежа, над рекой, смотреть на темные деревья Александровского сада, смотреть на красные блики звезд в Москве-реке, которые мнет вода в ознобе весны. Идти и идти. Чтобы дойти до того, что ждет его впереди. Там они сойдутся, он так решил.