— Скотина, — шепчет Катя, с новой силой начиная плакать. — Скотина проклятая, — она плачет и вспоминает подвал, дышащие паром струи кипятка и режущие уши крики девочек, сжавшееся, пыльное тело убиваемой сапогами Лиды на полу подвала, мёртвую дырку Зининого рта, словно этот рот и кричит, так нечеловечески, истошно, от боли, которая проходит насквозь и не даёт чувствовать больше ничего.
И тогда Катя решает отдаться отвратительному слону, потому как рассуждает, что слон лучше Ольги Матвеевны, которая душит Катю не до конца, чтобы потом душить снова и заставить есть котлеты из человеческого мяса, а слон раздавит её один только раз своими бетонными ногами, один только раз, и тогда никто не сможет уже её больше мучить. Вздрагивая от слёз, Катя оглядывается вокруг, протирая глаза и придумывая какой-нибудь способ, как себя убить. Лучше всего было бы повеситься, как Никанор Филиппович, задушиться жёсткой тесёмкой, Катя с отвращением вспоминает посиневший язык удавившегося старика, его закатившиеся глаза и худые прыгучие ноги, как у дохлой собаки, и решает, что заткнёт чем-нибудь рот, чтобы её язык не вылез наружу. Поразмыслив немного, Катя вдруг изобретает себе виселицу, и душа её впервые за столько дней наполняется волнующим и лёгким холодом радости. Всё ещё всхлипывая, она идёт к сараю и вытаскивает оттуда пустое ведро, при помощи которого мыла полы. С ведром Катя направляется к столовой, где под плакатом «Береги хлеб — золото народа» она давно приметила торчащий из стены ржавый штырь, помогающий плакату не упасть. Катя ставит ведро дном вверх прямо под штырём, садится на него и, всхлипывая, снимает сапоги, потом носки, потом колготки. План Кати очень прост, и главная роль в нём отводится именно колготкам, поэтому она растягивает их руками, проверяя на прочность, в то время как её голые ноги уже начинает поедать нетерпеливый ноябрьский холод.
— Встать, руки вверх! — вдруг гавкает на неё из темноты, Катя испуганно оборачивается, пряча колготки под юбку, и видит сгорбленного от усердия Макарыча, прижавшегося к стене в мохнатой шапке, глаз его не различить в темноте, но смотрят они с собачьей злобой. — Встать, курва!
Катя встаёт и поднимает руки. Колготки выползают из-под её юбки и валятся на землю, у босых ног. Земля холодная и жёсткая.
— Ты шо здесь делаешь, тварь? — спрашивает Макарыч.
— Ведро… в сарай несла, — отвечает Катя.
— А сапоги зачем стащила?
— Камешек в колготки попал.
Макарыч подходит к Кате вплотную и без размаха, но сильно бьёт её в зубы. Оглушённая Катя, чуть повернувшись, валится на землю.
— Камушек, говоришь? — сипит он. — Я тебе покажу, камушек! Уже час как отбой был, а ты тут шатаешься! Саботаж сделать хочешь, курва?
С этими словами Макарыч со злостью пинает Катю ногой. Лёжа на земле, Катя глядит в чёрное небо, поросшее бледными цветочками звёзд и вытирает рукой нос, разбитый до крови. Макарыч хватает её рукой за шиворот и тянет кверху, передавливая горло.
— Удавиться хотела — это ясно, — хрипит он ей в лицо, дыхание его отдаёт спиртом и гнилой вонью зубов. — А зачем обувку сняла? А, сука?
— Не бейте меня, — с трудом выговаривает Катя. — Я вам всё, что захотите, сделаю.
— Ишь ты, рыбка золотая, — удивляется Макарыч. — Что же ты мне такое сделать можешь, вша?
— Что хотите, — шепчет Катя, из носа которой течёт кровь. — Жопу буду вам лизать.
— Вша, — хрипит Макарыч. — Такая маленькая, а уже мерзкая вша, — он притискивает Катю к стене и начинает щупать ей своими узловатыми руками ноги и попу. — Ишь ты, пакость какая…
Прижавшись виском к кирпичам, Катя глядит в темноту, где очень плохо видны от зябкой сырости звёзды. Синяки на бёдрах тоскливо болят, когда их сжимают пальцы Макарыча, зловонное дыхание старика лежит на лице, как душный шарф. Макарыч всё время говорит, что она — мерзкая вша, а потом вдруг давится и начинает кашлять. Покашляв, он отступает от Кати и снова бьёт её кулаком в лицо. Катя бессильно сползает по стене на землю.
— Так что, гнида, — надсадно спрашивает её Макарыч. — Удавиться хотела? Ведь не удавишься. Ну давай, давись, я погляжу. — Он поднимает Катю за плечи и взволакивает на ведро, придерживая за ватник, набрасывает колготки на штырь и крепко затягивает их узлом, потом снимает с Кати за рукава ватник, закидывает ей голову и наматывает другой конец на шею. — Вот так, шмокодявка. Сама бы и не достала. На, держи, — он суёт Кате свободный конец колготок в руки. Катя втягивает носом пахнущие кровью сопли и смотрит Макарычу в его кривую морду. У неё медленно кружится голова, голые ноги сильно мёрзнут в потоках ночного холода и от стылого дна ведра.
— Ты подумай, больно будет, — предупреждает Макарыч. — И темно. Не увидишь больше ни солнышка, мать его, ни птичек, ни цветочков. Так как? Будешь давиться? Никогда ведь больше не увидишь, сучье семя.
Как это будет хорошо, думает Катя и затягивает бесчувственными пальцами колготки потуже, пока её не начинает немного тянуть вверх, к штырю, в чёрное небо. Она зажмуривается и вдруг прыгает вбок, отталкивая ведро обеими ногами, слышит вверху ужасный треск, это слон, слон ломает цемент интернатской стены, Кате становится очень страшно на лету, она уже совсем не хочет умирать, но поздно, ведро улетело из-под ног, всё небо стало белым, с хрустом вспыхивают пятна молний, давящая шею костяная боль пылающего, смертельного света заливает глаза и меркнет, меркнет, пока всё не превращается в непроницаемую тьму.
— Ох ты, еби твою мать, — вздрагивает Макарыч, не успевший в последний момент ухватить тихо хрустнувшую шейными позвонками Катю рукой за ватник. Катя ёрзает по стене, механически пиная её коленками и вся содрогаясь на весу. Колготки растягиваются под её весом, но ступни Кати всё равно никак не могут достать до земли. Катя сдавленно, по-жабьи, хрипит, выпускает вниз тоненькую струйку мочи и наконец спокойно повисает на фоне стены, расслабив ноги.
Макарыч подходит к ней поближе и снова ощупывает Кате бёдра. Они мокрые от мочи. Хрипло дыша, старик вытаскивает из кармана папироску, запаливает её, засовывает в рот, а спичку гасит о мокрое бледное бедро девочки. Кате уже не больно.
Целую минуту Макарыч молча стоит и курит, глядя на висящую под плакатом девочку, в момент смерти повернувшуюся к нему боком, голова Кати завалилась от стены, руки и ноги бессильно повисли, стриженые волосы свешиваются по плечу, лицо перекошено от страшной предсмертной боли, Макарыч курит и думает о детской смерти, которая продолжается непрерывно в слабом свете неподвижных звёзд, во время Гражданской Войны он видел, как насиловали, били прикладами и вешали детей, дети всегда дрыгались и писялись на верёвке, как марионетки, и Макарыч рассуждает, что это, наверное, важно, чтобы непрерывно, каждодневно умирали дети, важно для пребывания всего мира, потому что когда умирают старые и больные, для чего это может быть важно? Осознав эту существенную мысль, Макарыч поворачивается и медленно уходит во мрак.
Зима
Макарыч уходит, а Катя продолжает висеть. Она висит, когда, кутаясь в ватник, Ольга Матвеевна выходит на крыльцо каменного дома, откуда отпустила Катю сходить в туалет, выходит и останавливается, привыкая к темноте, потом тихо зовёт Катю по имени, глядя себе под ноги, спускается по ступенькам, почему-то смотрит вверх, на небо, словно Катя могла улететь туда, и идёт к деревянному сортиру, держа ватник рукой на груди, доходит до колонки, огладывается и вдруг замечает Катю, которая так нелепо, как смятая одежда, как чучело, висит под плакатом, Ольга Матвеевна вскрикивает и бежит, спотыкается в неудобно надетых сапогах, налетает на Катю всем телом, приподнимает её, прижимается губами к открытой, передавленной чулком колготок шее, ища пульс, но пульса нет, и Ольга Матвеевна начинает гадко, зверино выть и тяжело, как поражённая пулей, валится на землю, затыкая себе сжатыми руками рот, и воет, вздрагивая, дёргая головой, и роет землю каблуками сапог.