Когда Клава очнулась, старухи все еще были поблизости, их шепот перемешивался с тихим шелестом нарушаемой ими ржи. Петька, увидев снова глаза Клавы, радостно заскулил и даже однократно звонко гавкнул. Клава долго лежала, глядя, но не шевелясь. Потом она попыталась улыбнуться, однако вышло очень жалостно. Петька подумал, что Клава ведь давно ничего не ела и бросился ловить во ржи мышей. Пока его не было, возвратились старухи и сели возле Клавы, гладя ее живое тело своими сухими руками, вспоминая так о собственных внучках, давно сгнивших в земле. Одна из старух даже нашла во впалой сухости глаз немного пересоленных слез, чтобы капнуть ими на платье Клавы.
— Что ты плачешь, бабушка? — тихо спросила ее Клава, глядя себе в небо.
— Жизни человеческой жалко, что земля съела, — шепнула другая старуха, которая не плакала, а у плакавшей не было уже сил говорить.
Клава ничего не ответила, потому что не могла понять, куда ей теперь идти, если все небо открыто для ее ступней. Там, где она лежала, было тепло, ползали маленькие насекомые, и кузнечики мирно скрипели во ржи. От запаха медленно качающихся под ветерком стеблей Клаву клонило в сон. Ей захотелось навсегда остаться здесь и истлеть, как веточка, постепенно, безо всякой боли, утрачивая ощущение себя.
— Змей железный улетел, — продолжала старуха. — Теперь не вернется, потому что живых никого не осталось. Змей железный души ел, мертвецов ему не надо.
— Церковь быть должна, — вдруг слабо проговорила Клава, поняв нечто существенное. — С колокольней.
— Церковь нашу большевики сожгли, — ответила старуха. — Прошлым летом. Да и где теперь сыщешь церковь-то. Теперь каждый сам по себе Богу молится. Как звать тебя, девочка?
— Клавой. А ту церковь нельзя сжечь. Она каменная.
— Каменная? Каменных тут отродясь не стояло. Разве за речкой, на Песковцах. Так это далеко.
— Пусть далеко, — согласилась Клава. — Я все равно дойду.
— Ишь ты, — всхлипнула вторая старуха. — Какая набожная.
— Каменную церковь из пушки расстрелять могли, — прошамкала первая. — Нынче Бога не жалеют. А ты, Клавдия, видно, городская?
— Городская, — ответила Клава, ерзнув о землю. — В Москве жила.
— Москва! Из нее, проклятой, зараза и выползла, — закрестилась старуха, да опять как-то навыворот. — Там их власть татарская сидит. Да сказывают, скоро не станет их больше. Сказывают, из Сибири дед Колчак идет, он их всех покончит. Дед Колчак, он из самой земли вышел, ростом он выше дерева. А зовут его и не так вовсе, имени настоящего его никто не знает, а прозвали так за то слово вещее, что ангел ему нашептал. Как выйдет он из лесу, посохом в землю стукнет, бородой тряхнет, да как крикнет, — а голос у него вещий, громче грома, — «Кол-чак! Кол-чак!», так красные все мертвые и валятся, тысячи и тысячи, а он снова — стукнет посохом, да как крикнет: «Кол-чак! Кол-чак!» Всем им от него погибель. Сказывают, слово то заветное дуб-гора ему листьями вышелестел, столько горя стало в земле русской, что и дерево разжалобилось, желудями, как слезами, посыпало. Теперь дед армию собрал великую, со всей Сибирской земли, скоро он к Москве придет и большевиков как белок переворожит. Сказывают, он уже и теперь там под Москвою ходит, неслышный да невидимый, как снежный дед, страх на Советскую власть наводит.
— Ох, — скрипнула вторая старуха, — дай-то Господи извести иродов.
— Все кругом перемерло, — вздохнула первая. — Третьего дня по реке трупы плыли, сплошь одни мертвые тела. Куда поплыли, леший их пойми.
— К Колчаку и поплыли, — предположила вторая старуха. — К нему, заступнику, вся мертвая сила теперь собирается.
— Побоище, видно, было, — произнесла Клава.
— Да с голоду попухли, — завозилась первая старуха. — Мы вот зелень жуем, а у иных и того нету. Солнце выпекло. За речкой, там, сказывают, большевики всю скотину угнали, а народ там жил жирный, к зеленому корму непривычный, ты туда, внучка, не ходила б, а то, неровен час, съедят, прости Господи. Вот, баба тут одна все шаталась, из Николаевки, так ту и съели, истинный крест. Видела я: лежит она на том бережку-то, на песке, а возле мужик заречный сидит, сперва я думала про срамное, баба-то вдовая, извелась от соку, ну и пристала к чужому, а потом пригляделась — а у ей ног нету!
— Ох, батюшки, — покрестилась вторая баба.
— А мужик тот был весь искровавленный, — добавила первая. — Отожрал бабе ноги, кощей.
Клава встала и пошла рожью на звук Петькиной охоты, не попрощавшись даже со старухами. Сердцу ее было отчего-то больно, когда она видела ясную, светящуюся голубизну неба, построенного над ней на огромную высоту. В уплывающих облаках чудилась Клаве какая-то убийственная тоска, свобода ветра казалась жуткой, будто вымывала жизнь из волос. Вокруг Клавы была пропасть обрушившегося времени, которое больше не начнет идти.
Она нашла реку, по ней действительно плыли стадами трупы, словно пытаясь хоть под личиной смерти настичь невозвратимое прошлое. Клава перешла воду по их холодным, толкающимся телам. Легкости хватало теперь только на то, чтобы не тонуть, летать она уже не могла, что-то веселое, воздушное, что заставляло Клаву прыгать на заснеженной улице, вспыхнуло и сгорело дотла в лучах атомного солнца. Клава шла неспешно, непрерывно видя во всем страшную вечность остановившегося времени. Мышиная кровь не высыхала у нее на губах. И Клава чувствовала во рту ее теплый, солоноватый вкус. Петька форсировал реку вплавь. На том берегу даже воздух был иным, теплее и слаще, наверное потому, что тут в траве росли какие-нибудь маленькие сладкопахнущие цветы. По белому прибрежному песку Клава дошла до колющей ноги травы, жестко выходящей сперва прямо из песка, а потом и из глинистой почвы, по которой все бежали и бежали куда-то муравьи. У берега росли две ивы, почти у самой воды над песком летали стрекозы, то и дело застывавшие на месте для осторожного наблюдения за Клавой, в их стершихся взглядах Клава не чувствовала враждебности, одну сонливую негу.
Недалеко от реки шла дорога, твердая и пыльная, сбитая колесами телег и копытами коров, она теперь потихоньку зарастала робким быльем, и от этого запустения по дороге приятно было идти. Вела она прямо на восток, и восточный ветер упорно давил Клаве в лицо клеверным запахом лугового простора. Дальше была сожженная деревня, угольные избы в которой обвалились от иссушающей болезни пожара, вокруг изб выгорела даже трава, и яблони превратились в одни черные скелеты деревьев. Клава напилась посреди сожженной деревни из колодца, громко заскрипевшего в сверчковой тишине, и тишина стала от этого скрипа еще гуще, еще сверчковей. Дальше дорога повилась в луга, Клава с Петькой долго шли по ней, пока солнце не сползло с высоты куда-то в сторону и косо спроецировало свои лучи сквозь облака, тогда только путники увидели блеснувшую в траве воду лугового озера, а за ним — погрузшие в землю избы, крытые соломой, березовую рощицу на берегу, деревянный мосток, на котором загорелый белобрысый мальчишка в закатанных до колен штанах удил вымершую рыбу, будто прямо из неба, потому что холодные облака так точно отражались в озерной воде, что иногда казалось: мальчик перевернут вниз головой вместе с березами.