Видела Клава и страсти Василия Баранова — тот ловил мух, внезапно хватая их своей широкой короткопалой лапой, наподобие кота, Клава всегда знала, когда он уже приготовился схватить муху, — круглая, бородатая голова Василия слегка склонялась набок, лицо принимало блаженное выражение, — но у мух совершенно не было ума, они никак не могли понять повадок своего врага, и неизменно попадались, после чего Василий безо всякого видимого торжества зашибал муху себе об лоб, крепко треснув по нему раскрытой настежь ладонью, и то, что оставалось на ней, отправлял в рот, когда мух бывало много, охота Василия даже напоминала молитву неизвестным богам. Поев мух, он впадал к особый род грусти, когда Клаве лучше было не попадаться ему под руку, иначе он начинал ее насиловать и больно кусать, потому она старалась загодя спрятаться где-нибудь в отхожем месте или за висящей на стене одеждой. Оттуда Клаве приходилось слышать, как Василий негромко выл, иногда повышаясь до тявканья и ударяя кулаком в стол, удары мерно следовали один за другим, и все равно при каждом следующем Клава вздрагивала и сжималась от страха. Почти всегда это кончалось тем, что Василий прыгал на стену, закинув руки кверху, как невозможные оленьи рога, вид у него во время самого столкновения со стеной бывал измученный и виноватый, после же он бессильно сползал, тягуче завывая о чем-то страшном, валился на пол, ворочая плечами и головой, если же поблизости оказывалась Евдокия, она кидалась к нему и подсовывала что-нибудь сыну под голову, чтобы Василий не стер себе мохнатого темени о твердое дно своего огромного гроба.
Клава не помнила, сколько дней она жила у Барановых, предшествующее времяисчисление отодвинулось для нее за пределы восприятия, единственные часы стояли в доме новых хозяев, солнце лишь смутно напоминало о себе иногда лучом, забытым на полу возле щели в заколоченном окне, вместо него Клава измеряла теперь путь своей жизни промежутками между истязаниями, где-то между ними и густым, мучительным забытьем сна, она, наверное, и жила теперь, сама все меньше и меньше веря в реальность собственной жизни. В какой-то день Клава попыталась бежать, просто вдруг ощутила себя одной в том месте, где была, и сразу бросилась в наружные двери, через провонявший мусором двор, на улицу, и там Евдокия настигла ее, схватила рукой сзади за платье, свалила с ног, поволокла назад, в паучье логово. Клава истошно орала, звала на помощь, кажется, на улице были даже какие-то прохожие, но никто не помог ей. Евдокия затащила Клаву в дом, заперла в комнате, а потом пришел Василий, больно взял Клаву за руку, бросил на кровать, задрал платье и так изнасиловал, что она вовсе не могла потом сидеть, и долго плакала, лежа на боку, поджав ноги и кусая пальцы на руках, вывернутый задний проход рвало тупым крюком, трусики постоянно были мокрыми от натекающей крови, тело мелко, противно дрожало, и Клава шепчущим плачем проклинала своих мучителей, проклинала их так, что если бы сбылось хоть одно ее проклятие, Барановы стали бы существами тысячелетних легенд, и ледяной пот рассказчика предварял бы историю их жизни до скончания человеческих дней, до скончания мира.
Клава ненавидела Барановых, ненавидела Гражданскую войну, ненавидела свою собственную прямую кишку, которая из забываемого второстепенного органа превратилась теперь в место ее общения с ужасом, с болью, превратилась в дверь, через которую внутрь Клавиного тела проникало то отвратительно толстое, грубое, твердое, что проросло из вонючих Барановских чрев, Евдокия называла это елдой, злое это слово Клава никогда раньше не слышала, но теперь оно прочно вошло в ее жизнь. Елды у Барановых были огромные, как кукурузные початки, Клава видела, как они вырастали прямо на глазах, вылезали из складчатой кожи, прогибаясь кверху лобастыми балдами, лучше было бы ей их вовсе не видеть, потому что совершенно невозможным казалось тогда вместить их себе вовнутрь, однако Барановы любили показывать Клаве елды, чтобы напугать ее перед насилием, и она на самом деле не могла к ним привыкнуть, пугалась каждый раз заново, рвалась в сторону, но силы были не равны, и опять елда входила в нее, как камень, казалось, ей нет конца и сейчас она проткнет Клаву насквозь, дойдет до легких, так что нечем станет дышать, но это было еще не самое ужасное, проникновение елды, самое ужасное наступало потом, и в предчувствии этого Клаву всегда трясло, именно от этого предчувствия она плакала, наклоненная вниз лицом, жалобно просила пощады, хотя каждый раз это было напрасно, самое ужасное, нестерпимое, наступало, когда елда начинала драть, ходить, как тяжелый жернов, каменным колесом бить Клаву в раскрытый живот, тогда в Клаве не оставалось ни единого чувства, ни единой мысли больше, кроме мучения, она даже переставала плакать и только могла щеняче взвизгивать, не помня себя от ужаса, сожмурившись, она превращалась тогда в одно ожидание — когда это кончится, когда это кончится, когда это кончится.
А кончилось все внезапно и жестоко.
Однажды в сумерках Барановы ушли из дому, взяв с собой оружие. Такое случалось нередко, и Клава догадывалась, что они ходят грабить господские дома и убивать людей. Но на этот раз вместе с наглухо завязанными мешками Василий принес на плече мальчика лет восьми, который весь был в крови, одежда на нем была разорвана, он плакал, руки его скручены были веревкой. Едва Клава увидела его, она поняла, что конец Барановых близок. Откуда появилось в ней это предчувствие, Клава не могла объяснить. Мальчика изнасиловали прямо при ней, на той же кровати, где неоднократно насиловали саму Клаву. Потом его отнесли в погреб, раздели и напороли голой спиной на торчащий из стены гвоздь. На кровати мальчик пронзительно орал, а в погребе надорвался и затих, вися на гвозде. Потом Василий взял железный лом и пошел к нему, Клава заранее поняла, что сейчас сделает Василий, она хотела убежать из погреба, но Евдокия держала ее за волосы, тогда Клава просто закрыла рукой глаза. Она ожидала, что мальчик опять закричит, но в погребе слышно было только, как натужно сопят Барановы, отец и сын. Косой Никита не присутствовал на расправе, он по причине увечья не мог спускаться по крутой лестнице в преисподнюю. Постояв в тишине, Клава отняла руку от лица, и тут как раз Василий, до того, видно, примерявшийся, с размаху ударил мальчика ломом по голове. Железка встряла в лицо мальчика с тыквенным звуком, к которому примешался еще гадкий хруст, тело ребенка дернулось на стене, мелко протряслось и замерло. Выдрав лом из детского лица, Василий ударил еще раз, второй удар сломал мальчику скулу и рот, из которого что-то темное потекло на рубашку. Тогда Василий размахнулся сбоку и косящим ударом разорвал своей жертве живот, со слабым звуком вышел оттуда воздух, будто мальчик был не настоящий, а надутый, как резиновая уточка, какую Клаве подарил когда-то отец.
— Ну, гаденыш, — процедил Баранов-старший. — Теперича уж не побегаешь, не поснуешь.
Он достал из-за пояса нож и набросился на мальчика, резать, полосовать безжизненное, надрубленное тело. Василий от наступившей скуки двинул еще ломом по стене погреба, выбив на ней заметную щербину. Отпущенная Евдокией Клава стояла у лестницы, ни живая, ни мертвая, не смея двинуться и ожидая, когда уже начнут убивать ее. Василий мутно глянул на нее и с коротким звяканьем бросил лом на пол. Клава поняла, что убивать не будут, будут только насиловать, и прямая кишка ответила этой мысли болезненным, судорожным сокращением, будто попыталась втянуться куда-то внутрь живота.