Пациенты предпочитали переживать приключения иного рода, более предсказуемые, зато куда пышнее обставленные, например загорать в Гонолулу, не вставая с постели, в компании бригады мексиканских артиллеристов или облетать на мольберте Делакруа окрестности Большой Медведицы.
Были и другие, более почтенные и флегматичные, что видели себя в мечтах весною. Кто вздумает их осуждать, пусть не забывает, что денег в Корпусе не водилось и что больные, дабы не сбиться с курса, ставя ноги мимо башмаков, не хуже пожарных на последней ступени пользовались банкнотами всех стран, которые они сами рисовали. Имелась даже двадцатисемидолларовая купюра, что было особенно свежо и похвально, если учесть, что таких не существует.
Без тех, кто обитал по ту сторону крепостной стены, жизнь наша не имела бы смысла, как месяц май без традиционно предшествующего ему апреля. Во всем Корпусе я был тем, кто более всего походил на меня. И этим все сказано.
VIII
Еще до постройки крепостной стены я был избран главврачом Корпуса Неизлечимых единогласно, без единого воздержавшегося – случай исключительный и бесповоротный в профессии, подобной нашей и склонной к танго. Мои методы поражали своей современностью и лоском. С больными, к вящему негодованию моих коллег, я обращался как с людьми, даже на смертном одре. Помню, как одному милейшему неизлечимому я сказал непринужденнее, чем верблюд в игольном ушке: «Дражайший и чистейший друг мой Полиомиелит, или у меня стетоскоп барахлит, или вы уже труп». Он ответил мне в сердцах и не страдая избытком такта: «Я запрещаю вам называть меня Полиомиелитом в присутствии моих друзей». Он был прав, и я должен признать это без страховочного пояса, ибо звали его Панкрацием, однако он был первостепенно обидчив; для пущего смеха и карантина он умер не от обиды, а от тифа, в чем нет моей вины, как о том свидетельствует его кусок одеяла.
До назначения в Корпус мне довелось побывать на том ставшем притчей во языцех банкете, где я столь блестяще изложил свою смелую и вожделенную теорию медицины. Я так воодушевился, что, пытаясь почистить свои ботинки яйцом всмятку, обнаружил, что мажу их густым майонезом. Эта небольшая промашка, столь же безобидная, сколь и кулинарная, произвела скверное впечатление. Генеральный директор министерства здравоохранения предупредил меня, что в следующий раз, когда я буду приглашен нему на обед, он не станет препятствовать моему содержанию под замком в больнице.
Мои коллеги распустили лживый слух, что я-де презираю медицину и их Гильдию, на том лишь основании, что я шельмовал их как мундир и сутану. Я железобетонно доказал, что единственными болезнями, которые они будто бы излечивали, были уже исчезнувшие... причем без вмешательства медицины! Один миколог развопился так, будто накрыл подпольную сеть торговли гвоздикой: «А туберкулез? Мы искоренили туберкулез!» Я захохотал, как если бы сам себе рассказывал висевший на волоске анекдот, и послал их к странице «Истории болезней», с которой они были незнакомы, ибо non licet omnibus adire Corinthum:
{6} «От туберкулеза в 1812-м умирали семьсот человек из ста тысяч; в 1882-м (год, когда Кох открыл палочку) только триста пятьдесят; к 1904-му, когда был создан первый туберкулезный санаторий, смертность уже снизилась до ста восьмидесяти; а в 1946-м, когда биолог по фамилии Флемминг (а не врач, уточнил я, блеснув шпилькой) открыл антибиотики, умирали всего сорок восемь больных в год. Туберкулез исчез всякого врачебного вмешательства, как чума и брюки с клапаном, и точно так же он теперь возрождается». Я выпалил все это единым духом, так как слова давно вертелись у меня на языке. Коллеги освистали меня до зубов, хоть я и заткнул уши как пень.
Я вышел из банкетного зала так же, как и вошел, правда, в перепачканных майонезом ботинках. С попутным ветром подался я в инакомыслие.
IX
Не будь упразднена гильотина, Тео казнили бы электрическом стуле, а потом для надежности еще и повесили бы с пулей в затылке. Злы на него были чрезвычайно. Поговаривали, будто преступления его столь извращенны и чудовищны, что, рассматриваемые с птичьего полета, они выглядели не то апокрифическими, не то апокалиптическими. Когда в тюрьме обнаружили, что он болен, его отправили в Корпус Неизлечимых и с облегчением опустили руки, подобно встающим дыбом волосам. Живчик-директор исправительного учреждения – упокой, Господи, его душу – сообщил мне в письменной форме, как пальнул из пушки по воробьям, что некоторые черты роднят Тео с самыми кровожадными преступниками, тогда как другие – с тиранозаврами юрского периода.
Тео помогал мне на добровольных началах ухаживать за умирающими в Корпусе и, как будто этого было мало, занимался также огородом в качестве зайцегона. Он засеял на свой лад землю между стеной и оградой Корпуса, хотя ни та ни другая не были сведущи в овощеводстве. У Тео были свои оригинальные идеи на этот счет, например, он не срезал цветную капусту, чтобы не видеть, как поблекнут ее цвета. Сад его был столь своеобычен и категоричен, что произрастали и зрели в нем, a posteriori et sui generis,
{7} только предварительно посаженные и посеянные овощи, невзирая на многочисленные эксперименты с отварной и соленой морковью в неограниченных количествах. Тео вырубил под корень все розовые кусты, так как не любил буйные цвета роз и их утилитарные формы, а от альтернативных ароматов, которые они источали в альковных судорогах, его тошнило. Вдобавок ко всему он уверял, что их наградили смешными именами, не изменив сути. То был эстет, каких рождают только парикмахерские салоны и сельскохозяйственные выставки.
По его мнению, эти хваленые розы не обладали ни достаточной силой, чтобы привести в движение дорожный каток, ни энергией, чтобы питать маяк электричеством.
Полиция же не поддавалась и не сдавалась в своем нежелании допускать случавшиеся по недосмотру смерти пациентов, за которыми Тео ухаживал до их последнего вздоха. Какая скудость фантазии меж деревом и корой! И после этого они еще утверждали, что я брежу и заговариваюсь, что есть ортопедический абсурд, как с отцовской, так и с материнской стороны, ибо язык мой и не думает заплетаться.
Из чистой филантропии и в простоте льняных покровов я предложил Тео, принимая во внимание его пылкий нрав, написать, подобно мне, роман. Каково же было мое удивление по ватерлинии, когда он сказал, что у него на уме уже есть сюжет. Это будет повествование о некоем Корпусе для неизлечимых больных, заразных до очков и отрезанных от мира крепостной стеной с колючей проволокой и проводами высокого напряжения под газом. В оный Корпус для пущего саспенса ежедневно поступает извне новый взасос заразный больной, в то время как внутри один из пациентов беззастенчиво приказывает долго жить. Решительно, фантазии Тео не было границ. Достаточно сказать, что однажды он заявил мне без всякой эксфолиации: «Представляете, какая понадобится сковорода, чтобы зажарить целиком дуб из парка?»
XII
Я был вынужден, не сбавляя темпа, пропустить главы X и XI: в них происходили слишком уж локальные события и могла быть задета честь Тео, которого я всегда чувствую поясницей.