Война столкнула их — рабочего Шумова и историка, кандидата наук Холмова, как сталкивает людей очень большая беда. В казарме, забитой двухэтажными нарами, их места оказались рядом — здоровяки, да и просто те, кто тяжелее, обычно спали внизу. Шумов уже не помнил, с чего началось это знакомство, просто как-то вдруг выяснилось, что он и Холмов — почти соседи, доцент снимал комнату буквально через три дома. Наверное, на этом бы все и кончилось, но однажды на занятиях историк, получив за дело, в общем, плюху от старшины, обиды не снес и полез драться с самим Медведевым. Шумов, что рос и взрослел на улицах заводского района в веселые двадцатые годы, в людях больше всего ценил твердость характера. У доцента характер имелся. В тот же вечер они разговорились по-настоящему. Говорили долго, пока кто-то не заорал из угла, чтобы заткнулись наконец, если сами спать не хотят. С тех пор рабочий Шумов и историк Холмов беседовали часто. Шумов долго не мог понять — какая польза стране от того, чем занимаются историки. По мнению рабочего, все эти раскопки были сплошное баловство и разбазаривание народных денег. В ответ Холмов стал рассказывать, как четыре года назад они копали в степи древний курган, что стоял там полторы тысячи лет. Как однажды им не подвезли вовремя воду, и вся экспедиция — пятнадцать человек, четыре лошади и два ишака, мучилась жаждой, пока начальник экспедиции, доцент Холмов, ездил с бурдюками к колодцу. А потом историк вдруг перескочил на каких-то таштыков, потому что раскапывали они курган настоящего таштыкского царя. Холмов рассказывал о древних царствах, о воинах в тяжелых доспехах, что мчались когда-то в битвы на закованных в броню конях, о конных лучниках с разрисованными телами, оставивших на скалах грубые рисунки. Нельзя сказать, что эти разговоры сразу изменили отношение Шумова к нелегкому труду историков. «Ну, хорошо, — говорил он, — ну раскопали вы их. Польза-то от этого какая?» «А польза должна быть от всего?» — спрашивал Холмов. «Вообще-то да». Такие споры продолжались изо дня в день — у бойцов в учебном лагере свободного времени почти не было, и соседи все никак не могли закончить разговор, который почему-то вдруг стал необыкновенно важен для обоих. Сам того не сознавая, Шумов очень хотел, чтобы историк убедил его в своей правоте. Однажды рабочему даже приснились эти самые таштыки — в странных доспехах из кожаных полос и стальной чешуи, на маленьких, прикрытых броней лошадях, они говорили с ним на своем непонятном языке, словно пытались что-то объяснить, и у каждого почему-то был голос доцента. Шумов проснулся в холодном поту, и шепотом обматерил и старинных царей, и ученого с его рассказами. Следующим вечером разговор начал уже Холмов. Задетый за живое, он, как видно, решил во что бы то ни стало доказать рабочему, что труд историков тоже очень важен для страны. «Представь, что прошло, ну, допустим, не полторы тысячи, а пятьсот лет. Может быть, люди тогда уже будут жить дольше — сто лет, к примеру. И твой, скажем, прапрапрапраправнук захочет узнать — а как жил его прапрапрапрапрадед. Понимаешь, мы ведь не сами по себе здесь и сейчас взялись. Мы дети человечества, всех этих тысячелетий войн, крови, страданий, надежд. Если мы обо всем забудем… Мы ведь станем просто как звери — они тоже родства не помнят».
Холмову тогда так и не удалось до конца убедить друга. Лишь по пути на фронт, когда историк вдруг начал рассказывать угрюмым товарищам о Смуте и о том, как русские люди своими силами одолели страшного врага, по крупицам собрали разбитое вдребезги государство, рабочий поверил доценту. Валентин умел говорить, и, слушая его, Шумов почувствовал странное родство с теми ратниками, что триста тридцать лет назад встречали натиск крылатой латной конницы. Наверное, в обычной жизни рассказ Холмова прошел бы мимо рабочего, но долгий путь располагал к размышлениям, и размышления эти были невеселые. Страна проигрывала войну, немец рвался вперед, и тяжелая черная тоска изматывала людей, подтачивала решимость, гнала сон. А Валентин вдруг сказал: было хуже, было много хуже, но победа осталась за нами. Русские, такие же, как мы, и не только русские, своей силой, своим мужеством отстояли Русь, когда казалось, что надежды уже нет.
Потом Холмов признался, что история Смутного времени интересует его едва ли не больше, чем древние народы Великой степи. Он даже начал в свободное время писать что-то вроде книги, в коротких рассказах, для старших классов ну и для всех, кому это будет интересно. Не научная такая книга, а скорее, популярная, тебе же, вот сейчас, интересно было… Жаль только, времени очень мало, особенно сейчас, когда дочка родилась.
Известие о том, что его друг пишет книгу, буквально сразило Шумова. Ему всегда казалось, что писатели — это такие совершенно особенные люди, вроде артистов, а тут обычный человек, ну, конечно, интеллигент, запросто пишет книгу в свободное время. Он знал от Холмова, что тот полтора года назад женился на аспирантке, у них родилась дочь, уже полгодика девочке, очень на маму похожа. Отцу троих детей, старшему из которых скоро исполнится десять, было трудно понять восторг Валентина от того, что девочка очень быстро начала ползать и вообще чудо что за ребенок. Дочь и дочь, что тут такого? Но для Холмова Рита и маленькая Ниночка были смыслом жизни, он словно до сих пор не мог поверить своему счастью…
А потом был их первый бой, первая атака. Укрытый до времени немецкий пулемет огнем во фланг срезал половину взвода, и тогда Валька вдруг поднялся и побежал к дзоту. Того, что произошло потом, Шумов не помнил, он очнулся уже в немецком окопе, с кургузым, чужим карабином в руках. Потом они снимали с амбразуры изорванное пулями тело и торопливо копали могилу, и, накрывая шинелью убитого Вальку, Иван вдруг понял — это конец. Не будет книги в коротких рассказах. Таштыкские цари в своих курганах так и не дождутся того, кто хотел положить жизнь на то, чтобы узнать, как они жили и воевали полторы тысячи лет назад. Рита останется вдовой в двадцать пять лет, и маленькая Ниночка не узнает, какой хороший был ее папка…
Шумов не умел горевать долго. Деятельный по натуре, Иван привык встречать беду лицом к лицу, своими руками обламывая ей черные рога. И сейчас чувство невосполнимой потери, горе от потери друга перелилось в гнев, в оглушающую ненависть к немцам, что пришли на его землю и убивают дорогих ему людей. Рассказ шофера, на глазах у которого немцы заживо сожгли наших раненых, довершил дело. Шумов больше не видел в фашистах людей, при одном взгляде на ненавистную серую форму горло давила лютая злоба, и даже невозмутимый Берестов однажды сказал: «Держи себя в руках, иначе станешь таким же, как они».
Политрук, похоже, что-то кричал, сквозь вату, забившую уши, глухо доносились обрывки фраз, и Шумов повернулся к нему.
— Ты сперва гранаты, понял? ШУМОВ, ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?!!! — орал Николай, тыча пальцем в связку. — А я потом — бутылками! Крышу пробьет и внутрь затечет, понимаешь?
Шумов понял только одно: политрук говорит, что будет бить танк бутылками, а ему приказывает кидать связку. Иван ничего против не имел.
— А где винтовка твоя? — крикнул Трифонов, и тут же сам увидел торчащий из земли ствол.
В таком виде оружие, даже неприхотливая «мосинка», было к стрельбе непригодно, Николай сунул Шумову свой карабин.