– Приветствуем тебя в новой твоей обители, Феодосий. Надеюсь и уповаю, станешь добрым братом всем здесь живущим, усердным тружеником и умножишь достижения наши. Иди с Богом, тебе покажут твою келью.
Олексей тайно возликовал: удачно дело изладилось!
Игумен, преподобный Феодор, был ума вострого и ученого. Но, как у всякого чересчур книжного человека, проницательность его научного ума заглушала скромные полевые цветы житейской мудрости (о чем, впрочем, ученый не подозревал). А потому казалось отцу Феодору, что сразу раскусил Феодосию. «Несчастный юноша, коему выпала горькая доля иметь бабий голос и отталкивающую бабью внешность, в детстве и отрочестве страдал от насмешек и издевательств сверстников, посему полностью погрузился в уединенные размышления и науки, и то знание давало ему мысленное превосходство над глупыми простецами. Коли Бог не против визгливого его голоса, пухлости и гладкого лица, то нам тем более нечему противиться. Лишний ученый монах в обители не помешает. Купил – не пропил. Пусть остается», – таков был весьма логический ход мыслей настоятеля.
Довольный успехом дела, Олексей распоясался до того, что напоследок вопросил:
– Скажите, отче, а как зовут вашего вологодского знакомца, что направил нас к вам?
Феодосия обмерла.
– Должно быть, то преподобный отец Василий, – в задумчивости ответил игумен. – Если только он уже не отошел в мир иной.
Засим игумен вышел в одну дверь, а Феодосия с Олексеем – в другую, ведущую в низкую сводчатую галерею, устланную сеном. Провожатый монах вывел их тем же путем во дворик, где Олексей смиренно испросил разрешения попрощаться с полюбившимся ему Феодосием наедине. Желание было исполнено – монах покорно отошел в сторону, Олексей же, обняв Феодосию за плечи и расцеловав троекратно в щеки, приказал:
– Живи здесь, никуда не уходи. Как только утрясу дела, заберу тебя отсюда. Встретимся в субботу возле Лобного места. Это на Красной площади, всякий покажет. Как только пушка выстрелит в полдень, иди туда. Каждую субботу буду ждать на том месте… Не плачь. Монахи не плачут! Ну, засмейся давай, люблю, когда ты смеешься…
Феодосья улыбнулась сквозь слезы.
– Беги, а то стемнело, буду в волнении по тебе!
– Да со мной никогда ничего не случится. И умру в сто лет на молодой бабе.
– Похабник! До встречи, Олеша.
– До встречи, Месяц ясный.
Глава шестая
Обживальная
– Зри, как новый братец перделкой крутит! Чисто баба!
Двое монахов тряслись от смеха, как овсяный кисель, глядя, как третий скоморошничал вослед Феодосии, изображая колыхание под рясой женских лядвий.
Перепуганная Феодосия, робко следовавшая в ручейке монахов в первое свое монастырское утро в трапезную, перешла на еще белее мелкий шаг, потом, навыворот, ринулась широкой иноходью, вымахивая разом правой рукой и ногой. То пыталась она закинуть за плечи давно отрезанные косы, то одергивала несуществующую усерязь в ухе, то опускала очи долу.
«Раскусят меня, ох, раскусят! – трепетала Феодосия. – С камнем на шее утопят в поганом пруду, и полетит тогда моя душа не к сыночку Агеюшке в рай, а в геенну огненную. Господи, помоги!»
И в сей момент, уже в самых дверях трапезной, протиснулся к ней Варсонофий, тот самый Варсонофий, что вечером исполнил в житии Феодосии роль Петра и Павла, растворив калитку в монастырские кущи.
– Приветствую тебя, брат, – еще не отойдя от ночного мучительного рифмоплетения, промолвил Варсонофий и, не в силах оставить виршу незавершенной, прибавил, шмыгнув носом: – …в обители, над светом вознесенной.
Словеса сии, особенно слово «вознесенный», очень порадовали Феодосию и прибавили крепости духу и надежд сердцу.
– И тебе всяческого здравия, – несколько не в рифму промолвила. Пристроившись позади новоприобретенного приятеля, Феодосия вошла в трапезную.
Повторив все, что сделал Варсонофий, Феодосия села с миской каши и ломтем хлеба рядом с ним за длинный стол.
– А на тех скоморохов не обращай внимания, – кивнул он в сторону входивших в двери монахов, глумившихся над Феодосией. – Атаман у них Венька Травников, мнит себя Симеоном Полоцким, а сам в виршах ведает, как свинья в винограде. «Силлабический размер!» – передразнил он, видно, Ваньку. – Не силлабический, а песенка любовна, кою деревенские девки под березой выводят.
Затем досталось критических стрел некоему Ваське Греку, который чванился, что сочиняет по-гречески, и даже извел два пергамента на свои вирши, но прибывшие однажды афонские монахи в глаза смеялись над его лексиконом.
Обругав эдаким макаром всех местных поэтов, Варсонофий перешел на другие личности, не составлявшие ему творческой конкуренции, а потому оказавшиеся весьма милыми и славными братьями.
– Тимофей Гусятинский, невероятно силен в арифметике. Спроси его, кой день недели будет… ну пусть июниуса девятнадцатый день две тысячи, скажем, шестого лета? – Варсонофий нарочно назвал дату не от сотворения мира, а от Рождества Христова – в их глядящем на Запад монастыре староизящное летосчисление считалось неуклюжей принадлежностью простецов и стариков. – Сейчас ответит!
– Нет? – не поверила Феодосия.
– Сей миг вопросим… Тимка! Гусятинский!
– Чего? – нехотя ответствовал Тимофей.
– Будь другом, сочти для Феодосия, ему зело важно знать, на кой день выпадет июниуса девятнадцатый день две тысячи шестого лета?
– Надоели вы мне! – промолвил Тимофей, но немедленно собрал рожу к носу, вперил взгляд в некую одному ему видимую бездну, а после вновь распустил лицо и хмуро доложил: – Понедельник! Все вопросы?
– Благодарствуй, Тима! – поклонился главою Варсонофий.
– Ага, понедельник, – громко сказал со своей лавки Вениамин Травников. – Пойди проверь его, считаря!
– В понедельник я банечку топила, – подхватились тихонько напевать Венькины сотоварищи, – во вторник во банечку ходила, в среду в угаре пролежала, в четверг буйну голову чесала…
Феодосию, давнюю поклонницу арифметики, охватила обида за Тимофея. И какой бес ее за язык потянул?! Ей-богу, не Феодосия сие натворила, а какой-то похабник!
– Эй, виршеплет, – окрикнула она Веньку. – Сам-то силен в цифрах? Сочти, сколько перстов у меня в руке? – И Феодосия – Господи, прости ее! – выставила над головой дулю.
Все покатились со смеху.
– Брат Феодосий! – вдруг разнеслось под каменными сводами. – За злонамеренное показание не приставших духовному лицу мерзостей налагаю на тебя двадцать коленных всенощных бдений!
В трапезной стоял игумен Феодор.
– Неприятно удивлен, – продолжал настоятель. – Полагал, что принимаю под сень нашей обители богобоязненного сына и брата, устремленного на добрые дела.