— О! Как же все это несправедливо!
— Тебе хоть раз позволили присоединиться к взрослому обществу, Шарлотта?
— Присоединиться к ним? Как бы не так! Когда Сиджвики развлекали гостей, в мои обязанности входило держать детей подальше. В редких случаях я облачала их в лучшие наряды и выводила в гостиную, где леди, вне себя от возбуждения и тщеславия, баловали их и осыпали похвалами. Мне же полагалось сидеть в углу, незваной и нежеланной.
— Нежеланной, но не пустым местом, — заметила Анна.
Она взяла у меня щетку, и мы поменялись местами.
— Именно. Тебя когда-нибудь обсуждали так, будто тебя нет в комнате или ты слишком невежественна, чтобы понять тему беседы?
— Постоянно.
Я вздохнула, пытаясь расслабиться, пока щетка в руках Анны покалывала кожу и приятно тянула за волосы, однако пробужденные нами воспоминания возродили разочарование и одиночество, которые я испытывала шесть лет назад.
— Наниматели не считали меня живым и разумным существом, за исключением всего, что было связано с моей работой. Слуги тоже держались в стороне, возможно, полагая, что образованная женщина им не ровня. В результате я была одна.
— Я тоже. Тебя изгнали в комнату под самой крышей?
— Да.
— Какими были твои ученики?
— Неисправимыми маленькими чудовищами, почти постоянно.
— Тебе разрешалось требовать послушания?
— Нет, даже когда Бенсон Сиджвик швырнул в меня Библией или кидался камнями в лицо и чуть не сломал мне нос.
— Ах, Шарлотта, какой ужас! Я прекрасно тебя понимаю. Моя жизнь у Робинсонов стала настоящим испытанием для меня. Не представляю, как, по их мнению, я должна была поддерживать порядок без дисциплины. Младшая дочь была грубой и сквернословящей, а две старшие наперебой флиртовали с безупречно порядочными мужчинами, на которых им было наплевать, желая лишь завоевывать восхищение и разбивать сердца, а после хвастали многочисленными победами. Увы, но взрослые были ничуть не лучше детей! Они… — Анна осеклась и поспешно добавила: — Мне следовало попридержать язык. Все в прошлом, а злословить дурно.
— Анна, ты оставила службу. Несомненно, теперь, после стольких лет, ты вправе говорить о Робинсонах свободно… но только со мной. Тебе станет легче, если ты поделишься, а я буду молчать, сама знаешь.
— Нет. — Сестра отложила щетку и забралась в кровать. — Робинсоны по-своему любили меня; надеюсь, такими они и останутся в моей памяти.
Затворив ставни, я улеглась в кровать рядом с сестрой, откинулась на подушку и сказала:
— По крайней мере, объясни мне одно. Почему Бренуэлл так доволен своим положением в Торп-Грин? Всякий раз, приезжая домой, он спешит назад. Терпит ли он те же унижения, что и мы? Или для него все иначе, поскольку он мужчина и учитель, а не гувернантка?
Анна умолкла; даже в тусклом вечернем свете я различила румянец на ее щеках.
— Его там очень ценят, — только и произнесла она.
Затем закрыла глаза, ласково пожелала мне спокойной ночи и повернулась спиной.
Мне было очевидно: сестра что-то скрывает, но пока не стоило наседать на нее.
В ту ночь мне приснилось, что я вернулась в сад пансионата в Брюсселе. Была залитая лунным светом апрельская ночь; воздух полнился ароматом грушевого цвета, смешанным с дымом сигары. Мы с хозяином стояли рядом, как два года назад. Даже во сне мое сердце отчаянно колотилось, и я проснулась в поту.
Лежа в предрассветной тьме, я пыталась успокоиться, чтобы не разбудить спящую Анну. Я задавалась вопросом: почему мне продолжает сниться бывший учитель, ночь за ночью? Почему я не могу забыть? Мне часто приходили мучительные сны, в которых он был суров, неизменно мрачен и зол на меня. Но на этот раз он был добр, ласков и нежен, как в тот судьбоносный вечер. Возможно, сон является предзнаменованием, не дурным, но хорошим? Может, он означает, что сегодня мое желание исполнится и я наконец получу письмо из Брюсселя?
Мысленно я представляла письмо: глянцевый лик и единственный, как у циклопа, кроваво-красный глаз посередине. Я почти осязала долгожданный конверт, заключающий в себе по меньшей мере целый лист бумаги — плотный, твердый, прочный и приятный на ощупь. По моему телу пробежала легкая дрожь. Я не привыкла вставать так рано, но в волнении покинула теплую кровать и тихо оделась.
Спустившись вниз, я приступила к чтению одной из французских газет. Вскоре церковные колокола возвестили о наступлении утра; через несколько мгновений раздался привычный резкий выстрел отцовского пистолета наверху. Со времен луддитских беспорядков
[9]
более чем тридцатилетней давности папа ложился спать с заряженным пистолетом на прикроватном столике, и первое, что он делал после пробуждения, — разряжал пистолет в окно, как правило, в сторону церковной колокольни. Эта довольно эксцентричная привычка оповещала весь дом — и, несомненно, соседей, — что пора вставать. Наверху послышался закономерный шум; вскоре появилась Марта и выразила удивление тем, что я поднялась раньше ее.
После завтрака я в некоторой рассеянности занялась домашними делами, с лихорадочным нетерпением ожидая шагов почтальона. Наконец он явился. Я подбежала, встретила его у входной двери, взяла корреспонденцию и проглядела ее. Меня охватило разочарование: письма не было.
— Что это вы вдруг вскочили? — спросила Табби, прохромав по коридору и выхватив у меня почту. — Письма — моя забота, это всем известно. Потом прочтете вместе со своим батюшкой, после чая.
Шаркая, Табби направилась в папин кабинет. Из отворившейся двери в коридор вырвалась музыкальная трель. Эмили практиковалась на небольшом пианино; сквозь дверной проем я заметила, что рядом с сестрой на скамейке сидит Анна и переворачивает ноты. Я должна была вернуться в столовую, где полировала каминную решетку, но в сердце поселилась тяжесть, и мне не хотелось двигаться. Долгожданное письмо стало бы ответом на мои молитвы и воздаянием за пустые месяцы лишений, однако оно не пришло.
Табби скрылась в кухне, и я постаралась встряхнуться. «Прекрати вести себя как идиотка! — строго прикрикнул внутренний голос. — Это всего лишь письмо. Когда-нибудь он напишет; несомненно, он должен». Другой голос, куда более льстивый и сладкозвучный, чем первый, добавил: «Если ты не можешь насладиться новым письмом, выход есть». Сердце забилось сильнее, я колебалась, даже мысленно выбранила себя: «Давно пора отказаться от греховного удовольствия». Но искушение было выше моих сил.
Быстрый взгляд в кабинет убедил меня, что сестры будут заняты игрой на пианино по меньшей мере добрых полчаса. Я прокралась наверх в свою комнату, вынула из кармана ключи и отперла нижний ящик комода. Из его глубин я достала небольшую палисандровую шкатулку, прежде принадлежавшую матери. Открыв шкатулку, я извлекла сверток в серебряной бумаге, развернула его и посмотрела на небольшую стопку писем, перевязанную алой лентой, — всего пять посланий, все мое сокровище. Сев на кровать, я развязала ленту и взяла первое письмо, которое пришло всего через несколько недель после возвращения из Бельгии.