— Я хотел бы составить послание для миссис Гаскелл безотлагательно. Для этого мне и нужна твоя помощь, Марта.
Прозорливая горничная тотчас вооружилась пером, чернилами и бумагой и под диктовку своего хозяина написала заветное пригласительное письмо. Затем она дала листок самому достопочтенному господину, и тот вслепую поставил свою подпись.
— Ну вот, — произнес он удовлетворенно. — Готово. Теперь отнеси это послание на почту. Да поскорее: ведь надлежит еще собрать все имеющиеся у нас письма друзей и коллег Шарлотты и прочие необходимые бумаги. Очевидно, придется также запросить и личные письма моей дочери у ее корреспондентов. В наших интересах, чтобы миссис Гаскелл располагала как можно более обширной информацией в связи с предстоящей ей работой — если, конечно, мне улыбнется счастье уговорить ее на столь нелегкий труд. Впрочем, в том и состоит мой непреложный долг, чтобы постараться во что бы то ни стало этого добиться.
— Прошу прощения, хозяин, — осмелилась вставить Марта, — Мне, конечно, не подобает вмешиваться в ваши дела, но, если позволите… у меня есть одно веское возражение.
— Что ж, Марта, — отозвался престарелый пастор, — ты служишь в этом доме уже много лет, и я вполне доволен тобой. Ты стала для нас большим, нежели обыкновенная горничная: ты практически равноправный член нашей семьи — так я к тебе и отношусь. Я уважаю твое мнение и охотно выслушаю тебя. Так что же ты хочешь мне сказать, Марта?
— Я полагаю, — ответила Марта, — что было бы несправедливым распорядиться личной корреспонденцией моей госпожи без ведома мистера Николлса. Он имеет полное право знать о вашем намерении, мистер Патрик.
— Ты права, Марта, — вздохнул Патрик Бронте, — Я поговорю об этом с Николлсом. Надеюсь, он поймет меня и одобрит мой план.
Пастор ненадолго смолк и вновь обратился к горничной:
— И вот еще что, Марта. Приготовь мне дневник моей дочери — тот, что она сама предоставила в мое ведение. Мой долг — распорядиться им с наибольшей пользой.
— Вы хотите отдать его миссис Гаскелл, хозяин? — осторожно спросила Марта.
— Не насовсем, — ответил мистер Бронте. — Разумеется, она вернет назад все предоставленные нами документы — в том числе и этот дневник — по окончании своей работы; об этом не беспокойся. Но у меня есть к тебе важное поручение касательно этого дневника. Присядь сюда и слушай внимательно. В этом документе содержатся сведения об одной леди — знакомой моей дочери и нашей кровной родственнице. Эти сведения нельзя разглашать, ибо моя дочь обязала меня хранить эту тайну. В этом я полагаюсь на твою помощь, Марта. Поскольку мои больные глаза не позволят мне самому привести в исполнение мое намерение, я поручаю тебе изъять из дневника последние страницы — все, что датируется позднее июня 1854 года. Это записи, относящиеся ко времени пребывания Шарлотты в Ирландии в период ее свадебного путешествия. Впрочем, проследи по всему дневнику, встречаются ли в нем какие-либо упоминания имени леди Кэтрин, а также фамилий Хитернлин, Моорлэнд, Мак-Клори и — особенно — Лонгсборн. Если чего-нибудь найдешь — удали эти страницы из дневника, но не вымарывай ни единой записи, ни единого слова и не вздумай избавиться от изъятых листов каким бы то ни было способом! Миссис Гаскелл, конечно, эти сведения ни к чему, но есть человек, который вправе затребовать их у нас. Это сама леди Кэтрин, которая может появиться в пасторате в любое время, когда пожелает. Так что пусть эти листы до поры до времени остаются у нас, а там посмотрим, как этим распорядиться. Ты все поняла, Марта?
— Да, мистер Патрик, — покорно ответила горничная и, не задавая лишних вопросов, принялась исполнять поручение хозяина.
* * *
Преподобный Артур Николлс был поистине безутешен в постигшем его горе. В памяти его отчетливо всплывали ужасные события минувших дней. Угрызения совести нещадно терзали его. Сознание собственной вины подтачивало душевные силы, вонзаясь в трепещущее горячее сердце острым жалом ядовитой змеи.
Воспоминания о Шарлотте причиняли ее почтенному супругу мучительную боль, становившуюся с каждым мгновением все невыносимее. Он невольно спрашивал себя: «На что мне теперь эта жалкая, никчемная жизнь? Что проку во всей ее ничтожной показной суете, если солнце, нежно и заботливо озарявшее мое земное существование, безвозвратно закатилось, и яркий свет его пленительных нежных лучей никогда не возрадует более моего взора, а приветливое тепло его не прольется, чтобы растопить ледяную оболочку, сковавшую сердце в вечной печали?! Неужто вся эта бренная жизнь являет собой бесконечную череду страданий, и эта ее коварная сущность превосходно замаскирована под прикрытием случайных земных радостей, тогда как Смерть есть единственная верная обитель покоя?»
Рассеянный взгляд мистера Николлса скользнул по стене и внезапно остановился на висящем над софой портрете Шарлотты, ярко высвеченном в пронзительном утреннем свете. Этот портрет был сделан рукою художника Ричмонда во время одного из последних визитов в Лондон его скромной натурщицы. Простое лицо, изображенное на плотном холсте, казалось необычайно серьезным и задумчивым. Мягкие, благородные черты пасторской дочери приобрели в исполнении мастера особое своеобразное выражение, в коем просматривалась затаившаяся непостижимая тоска и безотчетная тревога. Однако в мудрых и необыкновенно добрых глазах горел вечный живой свет.
Артур Николлс неотрывно взирал на портрет супруги, мысленно вопрошая ее: «Почему? Зачем ты безвозвратно покинула меня, оставив одного в этом огромном жестоком мире, где нет больше места радости и любви? Мыслимо ли найти хоть малейшее утешение, покуда непроглядная бездна разделяет нас, дорогая Шарлотта, не оставляя даже смутной надежды на скорое счастливое воссоединение?»
Он продолжал пристально смотреть на портрет каким-то неистовым взглядом — настойчивым и молящим, будто бы и в самом деле в трепете ожидал ответа.
В сущности, преподобный Артур Николлс отнюдь не принадлежал к категории тех людей, что верят в чудеса, ибо его жизнь до появления в ней Шарлотты текла неизменно серо и тоскливо. Но сейчас, стоя возле портрета жены в немом исступлении, он горячо и отчаянно возжелал чуда — и оно свершилось. Взбудораженное сознание мистера Николлса наполнилось мелодичным голосом — ровным и чистым, как звон серебристого колокольчика. Этот нежный переливчатый голос принадлежал той, что была особенно дорога его сердцу, и неуклонно воспроизводил в его памяти мудрое изречение из первого созданного ею романа:
«<…> Человек, ведущий правильную, размеренную жизнь, обладающий рациональным умом, никогда не впадет в безнадежное отчаяние. <…> Смерть отнимает у него любимых людей, с корнем вырывает тот ствол, что обвивали его чувства и привязанности, и слезы стремительно заполняют образовавшуюся воронку скорби; это тяжелый, мрачный отрезок его жизни, — но однажды с восходом в его одинокий дом заглянет Вера в божественный промысел и убедит, что в иной жизни, в ином мире он снова обретет свою потерю. <…> И хотя дух его, возможно, никогда не высвободится из-под гнета печали, Надежда смягчит эту боль и поддержит дух <…>».
[104]